Воля отвел реаниматора в сторонку, сунул в карман конверт. Самвелян, как свойственно только могучим и тучным мужчинам, вдруг весь покрылся красной краской, запыхтел и пролепетал что-то вроде: «Понимаете, иначе не проживешь». Тут уж пришлось Воле его уговаривать, хвалить, и хотя конверт лежал в кармане, но здесь было не жалко, не противно, наоборот, меж ними установилось некое духовное родство, позволяющее откровенный вопрос.

— Что, доктор? Скажите мне, плохо?

— Не совсем хорошо. — Глаза его покрылись масленой пленочкой, блестели тепло и добро. — Павел Сергеевич выполз, точнее, выползает — сами увидите, впрочем.

— Что — рак?

— Рак — завтра, сегодня — сердце и легкие, — повторил цимбалинские слова Самвелян. — Впрочем, я надеюсь. Знаете, он уже шутить изволит, наши девочки от него без ума.

— Признаться, на нашего Профессора не похоже, — с изумлением заметил Воля.

— А близко был, близко, тут люди порой меняются, — сказал реаниматор с доверительной интонацией. — Впрочем, вы его не закармливайте только, он еще совсем слаб, ну да я приду, не в деньгах дело, — добавил он, снова смутившись, и похлопал Чигринцева по плечу. — Случалось вытаскивать хуже, — чтоб как-то закончить, произнес он и удалился, оставив Волю одного.

После административных формальностей, быстро улаженных Цимбалиным, сидели у него в кабинете, пили кофе с булочками, предлагалось даже для проформы виски, ждали сигнала. Через час с небольшим медсестра доложила, что больной переведен в палату, на этаж.

— Ну-с, идемте! — возгласил Цимбалин.

С замиранием сердца отправились, ступили на порог. Худой, с ввалившимися глазами, в черных очках синяков, с обтянутым кожей птичьим носом, Павел Сергеевич был не похож на себя самого. Поднял глаза, увидал их и вдруг криво улыбнулся чрезвычайно странной улыбкой, придавшей его гордому лицу необычно теплое выражение, какое никогда раньше за ним не замечалось.

— Восставший с того света приветствует вас! — проскрипел он, не отрываясь от подушек. Таня бросилась целовать, гладила голову, руки, поила из специального поильничка грейпфрутовым соком. Даже Воля приложился к профессорским мощам и услышал небывалое: — Волюшка, голубчик, рад тебя видеть.

В палате воцарился тихий праздник. Цимбалин прилюдно похвалил больного, что тому было несказанно приятно, затем поднял одеяло, проверил, как закреплена трубочка мочеприемника, опять похвалил и оставил их одних.

— Теперь через трубочку буду, — шепнул Профессор Татьяне.

— Не беда, — подбодрила она. — Жив-здоров, а это главное.

— Первый этап, потом опять резать, чтоб напрямую, — пояснил Павел Сергеевич, но видно — сам не верил.

Чигринцев смолчал. Тут заглянул здоровущий Самвелян, с налета принялся ворковать над больным:

— Ваша главная забота — беречься от пролежней. Чистая постель без складок, марганцовка, облепиховое масло.

— От чего они? — с ужасом спросила Таня, глядя на глубокие язвы на ногах и крестце отца.

— Неподвижность. Ворочайте по возможности чаще, протирайте вокруг спиртом, чтоб кровь заходила. Ну, Павел Сергеевич, с выздоровлением! Я еще загляну к вам.

И ускакал.

— Хороший доктор, добрый, — как бабка в поликлинике, жалостливо произнес вдруг Павел Сергеевич и, смежив веки, погрузился в сон.

Дали ему поспать с полчаса, затем принялись ворочать. Тело Профессора, и всегда-то худое, превратилось в скелет, обтянутый складками кожи. На открытые, кровоточащие раны спокойно нельзя было смотреть. Но не Татьяне. Уверенно и ловко, словно всегда ходила за тяжелобольными, она обработала болячки, шепча что-то ласковое и веселое, а после с великим трудом, бережно подняли князя, пересадили на судно, и, пока Воля придерживал его, Татьяна перестелила уже смятую простыню.

В белой больничной рубахе-распашонке князь восседал на «троне», кажется, довольный, нисколько не смущаясь своим видом. Татьяна, врачи, Воля — все колгочение вокруг прибавило ему если не сил, так уверенности, прогнало страх.

— Рубаха — прям фасона: рятуйте, православные, — сострил Воля.

— Да-с, — кивнул Павел Сергеевич и вдруг неожиданно пропел с неуверенной, слабой улыбочкой: — «Я — царь, я — царь, я — царь Менелай. Тьфу! Я — муж царицы, муж царицы — добрый, добрый Менелай!» — Откуда-то из глубин двадцатых — тридцатых припомнились слова оперетки.

15

Четыре сумасшедших дня слились для него в один. Освобожденный Татьяной, отупевший слегка и уставший, не готовый к работе, вынужденно засел за «Золотого петушка». Воля, как и многие собратья по цеху, любил подзапустить дела — для стимула, чтоб перед сроком навалиться и гнать, гнать без роздыху. День сдачи завис дамокловым мечом и хотя всегда почти оттягивался на неделю-другую (издатель, зная привычку художника не спешить, тоже хитрил, назначал с запасом), но все же моральное обязательство понуждало к творчеству. Теперь, проевший почти все наличные, вымотанный, ошарашенный случившимся, одной силой воли засадил себя за стол. Макет, правда, расчертил заранее, подобрал буквицы и шрифт. Оставались картинки, кои тоже, кажется, были обкатаны в голове.

Но придуманное не реализовывалось. Карандаш, коснувшись бумаги, вытянул из подсознания нечто не похожее на первоначальный замысел. Шемаханская царица смахивала на Татьяну, мудрец звездочет был надменен и заносчив, как Княжнин, царь лепился с самого Профессора. Никто не признал бы сходства — тут Воля не ожидал обиды. Образы, выползая из реальных лиц, обрастали карикатурными подробностями, надевали маски, перевоплощались в пушкинских персонажей. Умирали живущие — воскресали вечно живущие, с детства знакомые герои.

Первый день прометался по кабинету, полежал на диване, погрыз кисточку, попялился в Лариошин телевизор. Со второго впрягся и отрывался только на готовку, звонки Татьяне, сон.

Профессор медленно, но день за днем поправлялся, набирая сил. Начал интересоваться происходящим. Врачи разрешили посещения. По часу на дню к нему заглядывали сослуживцы, особо близкие ученики; обязательно и в неприемные часы, чтобы побыть один на один, приходил верный Аристов, завязавший, и — о чудо! — даже тетушка Чигринцева единожды доковыляла до больницы.

Воле даровали свободу. Узнав, что тот гонит книгу, князь благожелательно кивнул и с вечной самоиронией пересказал Татьяне их встречу перед операцией, которую помнил как в тумане. Важно было, что помнил. Про привидевшегося в бреду упыря не сказал ни слова.

Две недели Воля просидел в затворе. Погода за окном резко переменилась — жара спала, кажется, навсегда исчезла. Зарядили дожди. Под холодную капель работалось спокойно. Он предвкушал бобрянские грибы, утиную охоту — дал зарок: разделается со сдачей, поедет в Кострому. Про клад заказал себе думать, но почему-то одежды бояр и царя на картинках обильно, вопреки исторической истине, обсыпал самоцветами, а золотому петушку вместо глаз пририсовал два изумруда.

Двухнедельное заточение привело к отупению — когда закончил работу, вгляделся в зеркало: осунувшийся, бледный, с припухшими глазами — ничего не скажешь, тот еще троглодит.

Наутро отвез работу издателю. Получил добро и — что куда важнее — деньги и следующий заказ — «Сказку о попе и работнике его Балде». Культурный капиталист преотлично зарабатывал на пушкинских сказках, сохраняя лицо, укрепляя марку фирмы, подкармливая истомившегося по классике читателя.

Теперь можно было наведаться в Пылаиху, хотя, что и как там искать, не имел понятия. Решил навестить князя, на всякий случай испросить совета.

Павел Сергеевич уже садился в подушки на кровати, на лице появилась легкая краска, нос набрал если не прежнюю, но плотность. Посетителей у него не случилось, Татьяна забегала с утра — Воля был рад этому обстоятельству.

— Восставший с того света заметно получшел. Здравствуйте, Павел Сергеевич, — поприветствовал с порога.

— Здравствуй, садись, находишь, что получшел? — Профессор внимательно изучал его.

— Заметно, заметно, — подбодрил Воля. — Помните, как спрашивали, на каком вы свете?