Изменить стиль страницы

— А я, товарищ гвардии подполковник, думал, вы дома. Хотел уже туда бежать, — протараторил солдат, блестя мокрым от пота лицом.

— Придется все-таки сбегать, Климов, — виновато улыбнувшись, сказал подполковник Савельев. — Помоложе меня, быстрее обернешься. Вот ключ, возьми под койкой мой «тревожный» чемоданчик. Черный такой.

— Это мы мигом!

Козырнув, Климов лихо развернулся и убежал. Савельев снова достал пузырек с лекарством, накапал на кусочек сахара несколько пахучих капель, положил его за щеку. Когда сахар растаял, подполковник запил его теплой водой из графина. Потом вышел из кабинета и медленно, ощущая слабость в ногах, стал ходить по казарме в ожидании посыльного. У него еще было немного времени, чтобы собраться с силами: пока оповестят офицеров, пока те прибегут в автопарк, он, глядишь, и переможется. Очень кстати тревога — боевым получится прощание с армией. Как хорошо, что не послушал Машу, не разрешил ей разобрать «тревожный» чемодан, когда складывали вещи для отправки! Хорошенький пример подал бы командир! Нет уж, уволен не уволен, а пока ты еще на службе, «тревожный» чемодан всегда должен быть наготове. Мало ли что…

Савельев не рисовался перед собой: он находил во всем, что связано с армией, большой смысл. И даже таким, казалось бы, мелочам, как «тревожный» чемодан, придавал значение. Вроде что там: пара белья, запасная форма, принадлежности туалетные, бритва, фонарь, сухой паек? Мелочи? Может, кто так и считает, но не в его дивизионе, потому что все знают, что гвардии подполковник видит в этом знак собранности офицера, его каждодневной, даже каждосекундной готовности идти в бой, делать то, к чему готовился всю службу.

Сирена всегда напоминала Савельеву его первую боевую тревогу — в ночь на двадцать второе июня: оделся, схватил чемоданчик, выскочил за калитку, а через секунду, всего через какое-то мгновение, за спиной так рвануло, что он уткнулся носом в землю.

Оглянулся — а вместо дома только груда дымящихся бревен. Не тогда ли он сердце надсадил: хотел бежать к развалинам, которые погребли его первую жену Анюту, так и не очнувшуюся от сна, не понявшую, что случилось, а ноги сами несли его к казармам, откуда высыпали в воющий и грохочущий рассвет красноармейцы дивизиона? Через несколько часов бешеного марша к границе батареи развернулись на огневых позициях, и гаубицы начали ухать по невидимым целям. Он кричал своему взводу «Огонь!» срывающимся голосом, словно пытался выкричать боль, которая нестерпимо жгла его грудь. А глаза будто высохли — стоит в горле жесткий першащий ком, но ни выплакать его, ни сглотнуть. Ведь они с Анютой и года не прожили еще, первенца ждали…

Савельев достал большой носовой платок и вытер взмокший лоб. Сколько лет миновало, а он все не может отделаться от чувства вины перед погибшей Анютой. Хотя какая уж тут вина? Помочь жене все равно бы не смог — слишком поздно было. Впрочем, если бы и не поздно, то еще неизвестно, что взяло бы верх: любовь или долг. Так или иначе, но стоило взвыть сирене, как всплывали воспоминания о той ночи…

События ее и последующих дней и ночей войны наложили свой отпечаток на отношение Савельева к подчиненным и ко всему, что иные считали «мелочами». Он словно отчитывался готовностью своего дивизиона перед всеми погибшими, а в этом нет и не может быть мелочей. И завтра на учениях он докажет, что сделал ради этого все, что мог. Нет, зачем же завтра? Уже по сбору майор Антоненко может судить, каковы его солдаты: времени он не засекал, но знал, что дивизион снялся быстро.

Савельев зашел в спальное помещение второй батареи. Там был беспорядок: разбросаны газеты, рассыпаны шахматы, сдвинуты табуретки, — но подполковник, при всей своей строгости и любви к порядку, не рассердился. Главное — собрались быстро. В тревожные минуты это важнее всего. В другое время, конечно, Савельев такого не допустил бы. Он видел в строгом однообразии казармы, в ее скупом мужском уюте пусть суровую, даже немного аскетическую, но красоту. Правда, за последние годы стараниями замполита майора Трошина казарма приобрела какую-то непривычную для командира домашность. На окнах появилась голубая кисея, у каждой кровати — коврик, а посреди спальных помещений легли зеленые дорожки. И еще цветы все заполонили — стояли на подоконниках, свисали со стен, пышно распускались на огромной клумбе перед входом в здание. Савельеву не нравились эти новшества. Считал, что солдату ни к чему такие сантименты.

— Ты что ж мне, Иван Кирилыч, этот, как его… будуар из казармы делаешь? — хмуря клочковатые брови, сердито выговаривал он Трошину. — Хоть в отпуск не уезжай! Всегда что-нибудь придумаешь! Мне солдаты, понимаешь, сол-да-ты тужны, а ты каких-то кисейных барышень из них хочешь вырастить? Цветочки, занавесочки, салфеточки! Тошно мне от этих «очек»! Прошу тебя, Кирилыч, не расхолаживай мне людей, не размягчай. Быт у солдат должен быть суровым, как служба, как дело, к которому они готовятся. Он собранность должен в них воспитывать а поддерживать. Не давать расслабляться. Ты слышишь: суровый!

— Слышу, Алфей Афанасьевич: «суровый», — добродушно и вроде бы виновато соглашался майор Трошин и прятал легкую усмешку, — но только не черствый, вот что я на это скажу. Другие времена, командир. Народ сейчас какой в армию идет, а? Из квартир со всеми удобствами, привыкший к комфорту, а ты его в голые стены хочешь запрятать. Кровати, табуретки, тумбочки, вешалка, пирамиды. Сухо, неприветливо, негде глазу отдохнуть. Нет, надо, чтобы казарма, как дом, была уютна, чтоб тянуло солдата в нее после занятий, чтобы хоть здесь он мог немного расслабиться. Даже пружина, если ее долго в напряжении держать, не выдерживает, а она стальная. Тут же люди. И потом уставами это не запрещено.

— Но и не предусмотрено! — ворчливо парировал Савельев.

— Будет, Алфей Афанасьевич, — мягко успокаивал замполит, — не станешь же ты авторитет мой подрывать, отменять мои указания. Не так уж много я этих «очек» ввел.

— Ладно, будь по-твоему, — нехотя сдавался Савельев, чувствуя правоту Трошина. — Но учти: на поводу у отсталых идешь. Это тот, кто приходит на службу лишь бы номер отбыть, видит казарму убогой да серой. А кто любит армию, кто долг свой честно исполняет, тот найдет подходящее слово: скромная, скажет, здесь обстановка, мужская, ничего лишнего в ней. Так что не увлекайся чересчур, а то и на авторитет твой не посмотрю. Казарма — не теплица…

И хотя в казарме стало как-то веселее глазу — этого Савельев не мог отрицать, — в душе командир был неспокоен: поддался новым веяниям. Эстетика, ломка традиций! Очень уж любят молодые что-нибудь ломать. Нет бы присмотреться с думкой — а что сохранить надо? Была бы такая думка у майора Антоненко, на сердце спокойнее стало бы…

Савельев вздохнул: и хотел бы настроиться на другое, а все равно к старым мыслям возвращаешься. Он подошел к окну, чтобы посмотреть, не идет ли посыльный, и тут заметил письмо на полу. Крякнув, нагнулся, поднял. Глянул на конверт и удивился: было адресовано Степану Новоселову. Вот тебе и философ конопатый, драчун и сорванец этакий! Впопыхах и прочесть-то не успел, только кончик конверта надорвал. Наверное, почту принесли — и на тебе, тревога! Сирена — и все личное из головы вон, даже письмо близкого человека. Молодцом! Есть в тебе моя закваска, гвардии ефрейтор!

Пряча письмо в карман, Савельев довольно улыбнулся. Он уже забыл или не хотел вспоминать сейчас, что всего несколько дней назад говорил Трошину об ефрейторе другое. Новоселов перед увольнением в поселок наломал букет роз с клумбы, и Савельев, заставший его в этот момент, был вне себя от возмущения.

— Вот полюбуйся на свое воспитание, комиссар! — выговаривал он замполиту. — Нужна ему красота твоя, эстетика, как же! Ты ему диспут «Что ты ищешь в искусстве?», занавесочки да коврики, а он тебе сначала вульгарную драку затевает — девушку, ты ж понимаешь, не поделили с поселковыми сердцеедами, — а теперь вот клумбу потрошит.

— Семейный разговор у нас, Алфей Афанасьевич, получается, не находишь? — с улыбкой отбивался майор Трошин. — А я на это отвечу, что дети у нас с тобой общие: оба воспитываем, с обоих и спрос. Чего ж одного меня винить? И не надо все в кучу валить. Драку не Новоселов затеял, верно? А цветы ему для хорошего дела понадобились — на день рождения девушке нес. Ты, наверное, и не спросил, для чего?