Изменить стиль страницы

Хотела бы я попасть с ней вместе, — подумала я, — все-таки совсем новое, выдержка совсем другая, чем у Марии Самойловны. Не партийная, индивидуальная выправка. Держится как… Кто она?

Аня Саландт ходила по камере, волновалась: хоть бы со знакомыми вместе! А мне бы незнакомых хотелось, чтобы посмотреть, что за люди. Ведь там на людях только держишься, хоть бы поинтереснее люди!

Только к вечеру нас погрузили в машины, повезли до вагона на далеких запасных путях, чтобы нельзя было узнать вокзал. Перегнали в столыпинские вагоны. Память Столыпина увековечена в усовершенствованном арестантском вагоне. Это с внешней стороны добротный, пассажирского типа вагон. Но большие нормальные окна, даже без решеток, только со стороны коридора. Решетки вместо дверей отделяют от коридора купе. В купе — мелкие зарешеченные окошки вверху и тройные нары. Уборные — с двух концов вагона.

Часовой впускает в них, не теряя из виду идущего. Все продумано, согласно требованиям цивилизации начала XX века. И воспринято советской действительностью среди достойных подражания образцов прошлого.

Был роздан сухой паек — дневная норма хлеба, кусок сахара и селедка. Соображаем: если бы длинный этап — выдали бы сразу на двое-трое суток. Значит, недалеко.

Я забралась на верхние нары, постелила одеяло, накрылась пальто: надо спать. Постукивал вагон. Ходил часовой по коридору, и длинная тень ходила за ним в тусклом свете. Внизу, в темноте кто-то шептался и плакал. Мне твердился стих из первого, сибирского этапа:

Лежу я, глаза закрыв…
Стук колес бесконечен и мерен,
Может быть, ты и жив?
Может быть, не застрелен?
В дожде паровозный гудок,
И уходят леса Сибири…
Мир в крови, как в реке, намок —
Поток разливается шире.
И поезд уходит, дрожа
Под тяжестью нашей обиды…

Тысячи тысяч расстрелянных, замученных, погибших в колымских, карагандинских и прочих лагерях тогда, в 37–38 годах. И опять волна… Снова идут этапы, увозя тысячи людей. Каких? Какие слои? Опять интеллигенцию и крестьян? Или других теперь? Увижу в пересылке. «Сколько дней пути?» — могут спрашивать только новички. Мне известна бесполезность таких вопросов. Мы — скот, который перегоняют к месту назначения, как бы он ни мычал. Прошлые лагеря уже дали сознание равенства и глубокую жалость к животным, понимание, что чувствует живое существо, отданное во власть машины.

Мы ехали почти без остановок, это спецпоезд, его пропускают. Остановились под вечер следующего дня. Выглянули сквозь решетку окошечка: маленькое деревянное здание станции. Неизменные пыльные тополя. Несколько женщин в белых с красным рубашках. Да это мордовки! Вот куда мы приехали. Поезд осторожно маневрировал. Щелкали стрелки запасных путей, состав загоняли в тупик. Скосив голову, мне удалось прочитать название станции: «ЯВАС».

— Что? Что? Куда мы приехали? — волновались женщины.

Конвоиры из нашего вагона спрыгнули и пошли к зданиям. Дежурный стоял, ухватившись за поручни, высовывался в открытую дверь. Оттуда в вагонный смрад пахнуло теплом полей, полыни, меда…

— Пожалуй, будут выгружать?

Начали в нашем отделении свертывать узелки, вытягивать чемоданы (у кого они были).

Как томительно ожидание. Время пухнет и разрастается.

На главном пути — паровозный гудок: подошел пассажирский поезд. Что-то грохотало по путям. Два звонка. Зашипел паровоз, забормотали вагоны.

— А наш состав отцепили, — сказала девчонка, занявшая позицию у окна.

— Как ты можешь знать?

— Вижу. Отошел паровоз на другую путю. Начальник конвоя идет! Ушел…

Тянется неизвестное время.

— Испить бы! Кипятка-то не дали.

— Дежур-р-ный — воды!

— Потерпите!

Солнце начинает склоняться, тени становятся длиннее.

В 37-м мы просидели в недвижном вагоне шесть суток — не принимала Новосибирская тюрьма, не было места.

Вспомнилось: июль раскалил вагон. Как пироги в печи, лежат люди на полках, вплотную. Два раза в день дают кружку кипятку, утром — пайку хлеба. Да есть-то не хочется — лежишь, задыхаясь смрадом уборной. Так бы еще лежали, если бы не подняли бунт на шестые сутки — стали громко кричать в окна. Тогда лишь начальник конвоя засуетился — сдвинули вагон от вонючей клоаки под вагоном. Дали воды, чтобы умыться. А к вечеру тронулись из Новосибирска. Молчу, не рассказываю об этом… Зачем пугать?

— Идут! — кричит девушка с верхней полки, у окошка. — Новый конвой. И наш с ними — будут сдавать.

По коридору шаги, голоса. Считают. Подошли к нашей решетке.

— Двенадцать, — сказал начальник конвоя и приказал: — Повернитесь все головами ко мне.

Новый начальник пересчитал головы:

— Правильно! Пошли дальше.

Что с нами сделают? Поедем дальше или уже приехали? Все думают, но не спрашивают — спрашивать нельзя, нельзя и разговаривать, только шептаться.

— Собирайтесь с вещами!

Движение во всех отсеках. Увязывают вещи. Лязгнул замок на решетке первого отсека:

— Выходи!

Топот ног, шарканье. За стенкой, с другой стороны — мужские голоса. Оказывается, с нами были и мужчины. Конвоир открывает нашу решетку.

— Выходи! Отведем женщин, придем за мужчинами, — говорит он нашему.

Осматриваюсь. Вон та стройная седая женщина. Вон, радостно киваю, — Аня Саландт.

— Сорок шесть, — считает конвой. — Пошли!

Четыре конвоира с винтовками окружают нас. Сзади — еще двое с овчарками. Впереди — начальник нового конвоя с папками дел.

Идем по шпалам, переходя с одного пути на другой. Упоительно дышать пахнущим зеленью воздухом, теплым летним ветром. Как жарки для тюремной кожи лучи вечернего солнца. Какие облачка прозрачные. Есть земля, есть люди — вон они ходят, могут не сознавать своей зависимости, разговаривать, повернуть куда вздумают. Мы почти забыли, что есть другой, не тюремный, солнечный мир.

Подходим к трехметровой стене из колючей проволоки. За ней — дощатый забор. Ворота раскрыты. Вошли. Клетки из проволоки окружают деревянные бараки, оставляя вокруг каждого дворик метра в три шириной. Парень в военной гимнастерке, распахнувший ворота, выбегает вперед, как пастух, и кричит:

— Поверни налево! Стой!

Опять пересчитывает и выпускает в калитку стадо женщин.

— Размещайтесь в бараке. По своей зоне можно свободно передвигаться. К бровке не подходить. После второго предупреждения часовой стреляет! — Он запирает калитку.

— Что такое бровка? — шепчут женщины. Опытная поясняет: вскопанная полоса у ограды.

Но смотреть некогда — стадо кидается в барак занимать места. Грубо сделанные полки в два этажа, как в вагоне, но к полу не прикреплены — можно передвигать. Стол посередине. Доски пахнут сосновой смолой. В окна бьет солнце широкой дорогой. Оживление, возбужденные голоса, чей-то смех… Женщины выбегают из барака, через дворик бегут в уборную, возвращаются. Это кажется почти свободой.

Как в вагоне поезда, когда после трудной посадки наконец все получили места, радуются: можно отдохнуть, познакомиться с соседями. Тем, кто не был в заключении, оно представляется сплошь трагичным. Но каждый человек вмещает свою меру трагического: когда она переполняется, наступает разрядка — отдых. При любом страдании неизбежно надо есть, пить, спать. Так же необходимо, хоть изредка, смеяться, надеяться, забывать о страдании от случайного облегчения. Веселье может вызвать незапертая дверь барака, возможность по собственному желанию пробежать через двор в уборную, встать посредине дворика, увидеть на плотно убитой земле одолевший беды и расцветший одуванчик.

В бараке, как и в поезде, верхние места лучшие — отъединеннее. Я взобралась к окну, на верхнюю нару, расстелила пальто, сунула чемодан под голову, прикрыла все одеялом. Вот и дом на какое-то время. Рядом голые доски, пустые нары, а дальше — как удачно! — расположилась та, седая, в белых носочках. Мы дружески посмотрели друг на друга — как, мол, зовут?