Изменить стиль страницы

Такие слова плавали, как облака в небе, и Агван плыл сквозь них весело и легко. Вот какая у него бабушка, самая умная…

Тетя с Викой улеглись на полу спать, а он все теребил бабушку:

Они не уйдут? Нет?

Бабушка уже спала, а он спать не хотел.

Баба! — Он обхватил бабушку за шею. — Баба! Они не уйдут?

Наконец бабушка тихонько засмеялась:

Не уйдут. Теперь с нами жить будут. — Бабушка обняла его, понюхала в макушку. — Спи, спи спокойно.

И он уснул спокойно.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Мария проснулась и долго лежала улыбаясь. Вика с ней, есть крыша над головой, добрые люди и тишина. Первая спокойная ночь за многие годы войны.

Собирая с пола овчины, одеваясь, с любопытством следила, как Дулма заваривает чай.

— Зеленый, — кивнула ей Дулма.

А старая Пагма зачем-то насыпает в каждую пиалу желтую, зажаренную в жире муку.

Чтоб сытно было, — перехватила Дулма взгляд

Марии, — шамар называется. — Дулма осторожно под

няла Вику и усадила на табуретку. — Привыкай, малышка, к нашей скудной еде.

Мария тоже уселась за стол, уговаривая себя быстро выпить необычный чай. Старая Пагма грустно глянула на нее и улыбнулась тонкими губами:

Пейте на здоровье. Этот чай сил прибавляет.

Первым позавтракал Агван и теперь крутился вокруг Вики, бормотал непонятно, смеялся, протягивая костяные игрушки.

Чай Марии понравился, только был немного пресноват.

Как ты интересно говоришь, Агван. Я ничего не понимаю. Повтори. — Вика пожимает узкими плечиками.

Агван, склонив голову, вслушивается в ее слова, напрягается, чтобы понять.

Мария тихо смеется — уж очень смешны эти два маленьких человека.

Пагма шумно отхлебывает чай.

Ничего, ничего… Дети моментом научат друг друга.

Как спокойно! Словно и снаряды не рвались вовсе, словно и не застывали навечно восковыми фигурами сидящие и стоящие люди в блокадном Ленинграде…

Я не понимаю, Агван. Повтори. Я не понимаю…

Первые дни пролетели в горячке. Чистила кошару

тяжелой деревянной лопатой, вывозила навоз в поле, ходила на озеро и обратно — за водой. Бесконечный снег… Она то и дело проваливается. На плечах коромысло с тяжелыми ведрами. Рядом едва ползет вол с санями, на санях — бочка. От озера до кошары, потом снова к озеру… по нескольку раз в день. Шестьсот овец напоить! Уж, кажется, протоптала тропку, а все равно оступается, вода выплескивается из ведер и застывает на твердом насте причудливыми цветами.

Сперва нравилось уставать до изнеможения — засыпать без мыслей и снов.

Только снег. Может, и впрямь прошлое отступило? Замерзшие трупы… Ленинградцы стоят, сидят, обхватывают, стоя на коленях, мертвую стену ледяного дома… Прошлое отступило.

Нет мыслей, нет воспоминаний, нет потерь. Чистый снег. Скачут, вокруг дети и шестьсот дышащих горячим парком овец. Она — кормилица. Ее богатство — душистое пряное летнее сено. Она — чабанка большого колхоза. Она сохранит овец. А значит, именно она накормит и защитников ее земли… и Степана, если он вдруг жив. Она всегда терялась, когда думала о Степане. Степан, ставший после детдома и мужем, и отцом, и матерью, не вернется — погиб. К этому простому, безусловному факту «погиб» она не может привыкнуть. Да, овцы. Прошлое отступило.

И этот день начался, как предыдущие. Расталкивая овец, тащит им сено, которое подает Дулма с высокого зарода. Овцы хватают сено не дожидаясь, пока оно беззвучно упадет в кормушки. Сено, трава, лето, мир — забытые понятия…

Искоса следит она за движениями Дулмы: та легко сунула вилы в зарод, плотная копнушка сразу полетела точно к ягнятам. Здорово!

— Теперь ты попробуй! А я навоз сгребу.

Мария ухватила вилы точно так же, как Дулма, поддела сено, но вилы выскочили пустыми. Слава богу, Дулма ушла, не видела. Почему не получилось? Ведь она делает так же, как Дулма. Еще раз… еще… И снова вилы пусты, лишь серый клочок повис с зуба… Еще раз… Вилы воткнулись в зарод, а сено будто закаменело. И руки закаменели. В эту минуту поняла, как устала. Оперлась о вилы, огляделась. Овны жуют сено, и морды их равнодушны, бессмысленны… Только одна смотрит на нее хитрым глазом и бьет копытцем по земле — раз, раз, раз… Словно коза из сказки. «Один раз копытом ударит — озеро появится, два ударит — лес встанет». Мария усмехнулась: нет волшебных коз, не появится здесь ее Ленинград.

После детдома получила специальность — могла преподавать в младших классах. Начать сначала: тетрадки, уроки, ребячьи ответы. Радости не было никакой. Не ее это. В детдоме ночами пели батареи, пели черные ветки деревьев, готовые весной выстрелить тугими зелеными листьями, пели тропы, поросшие травой, по которым бегала из корпуса в корпус… Иной раз, гуляя по городу, останавливалась под поющим окном и слушала. Бегущие звуки мелодии легко укладывались в нее. И сейчас вот может все их повторить.

Бьет коза копытцем по земляному полу, бьет, возвра

щает в прошлое. Взяла да разом жизнь свою и переломила тогда. Днем работала, вечером музыке училась, легко училась, весело. Быстро мелькнуло два года. Ей разрешили преподавать музыку! Поселилась у Варвары Тимофеевны — своей учительницы… Тогда легко было начать жизнь сначала.

Онемевшими руками попробовала еще раз поддеть сено, — нет, не получается у нее ничего.

Ты что, Маруся? — возле нее Дулма. — Ты сперва поколоти вилами сено. Вот так. Найди рыхлое место. Руки сами почувствуют, где можно снять. Пластами бери. Здесь и сила-то не нужна, все дело в сноровке. — Дулма говорила, а брови ее летели к вискам, и белозубая улыбка делала ее девчонкой.

Мария в ответ засмеялась, смелей взмахнула вилами. Получилось! Понесла свою первую копнушку.

Нате, ненасытные, нате!

Тычутся ей в ноги ягнята, блеют овцы, пар от их дыхания поднимается.

Закружилась голова от запаха сена, от спокойных и верных движений. Чем не работа? Тоже ритм, тоже радость. Чабанка! Старой Пагме не разрешит теперь в кошару ходить, себе и Вике хлеб сама заработает. Увидел бы сейчас ее Степан — в этих тяжелых овчинных унтах, дэгэле, островерхой шапке, увидел бы ее ладони с красными волдырями. Усмехнулась Мария и вдруг осела. Очнулась в объятиях Дулмы.

Погиб Степа. Как жить буду? — простонала она.

В ответ заржал конь.

Он… Он… погиб… как же так?.. Недавно по комнате меня носил, как ребенка, — не в силах удержать в себе прошлое, тихо говорила: — Мы детдомовские, в тридцать девятом поженились, в сороковом у нас Вика родилась. Потом — сорок первый… — Она замолчала.

Степан любил слушать ее игру: пристроится на диване, зажмурится. Только она закончит одну пьесу, просит: «Еще», — и смотрит на нее.

Ты не думай, старайся не думать. — Дулма сидит рядом, обхватив колени руками. — А то жить нельзя.

Лицо Дулмы мягко клонилось к ней. И столько было страдания в нем, усталости, что Мария невольно подумала: а как же Дулма и остальные всю жизнь всегда живут здесь? Она устала, а Дулма? Есть ли война, нет ли — труд остается, когда ни вздохнуть, ни охнуть нельзя — от восхода до заката на ногах. Первый раз вот увидела оживленную Дулму. А Пагма за ночь ей и Вике рукавицы из шкуры ягненка сшила. Мария пошевелила пальцами, не мерзнут теперь!

Тебе неинтересно, наверно, про чужую жизнь слушать? — спросила она.

Дулма стерла с ее щек замерзшие слезы:

Когда не плачешь, интересно, — и неловко погладила ее плечо.

Жила я у своей учительницы по музыке Варвары Тимофеевны. Она одна. И я одна. Два года мы так жили. Тут Степа военное училище окончил, и я собралась замуж. Она уговаривала Степу у нее поселиться. Сама на кухню перебралась, нам комнату уступила. — Мария удержалась, чтобы не всхлипнуть, и повторила: — А сама на кухню перебралась, — будто только что до нее дошел смысл происшедшего тогда. — Маленькая она была. Котлеты необыкновенные делала. Положит нам в тарелки, подопрет щеку и смотрит, как мы уплетаем.