Изменить стиль страницы

Когда в 1947 году я на два месяца вышел из тюрьмы, Борис несколько раз пытался рассказать, что делал на фронте, как вступил в партию. Но и в этой новой повести не продвинулся дальше начала.

Узнав, что меня опять арестовали, он пришел к маме, посочувствовал, а потом спросил, во что я был одет.

— Послушайте, Софья Борисовна, вот что — у Левы есть хорошие бриджи, синие, диагоналевые… Ему они теперь ни к чему. Дайте их мне, а то я после фронта, видите, совсем обносился. Меня ведь демобилизовали просто возмутительно.

Он попытался рассказать, кто и как навредил ему при демобилизации, но мама вскипела:

— Ты что с ума сошел! Он скоро вернется. Он сам будет носить эти бриджи. Все друзья верят, что он невиновен, а ты пришел делить его вещи. Чтоб твоей ноги здесь не было!

— Что вы нервничаете! Я тоже верю, конечно же, он невиновен. Только, знаете, ведь это пока докажешь… Вы что думаете, только виновные сидят. Он же сам рассказывал… А за бриджи, знаете, если так не хотите, я вам заплачу. Хорошую цену дам, больше, чем в комиссионном.

Мама очень картинно рассказывала мне на свидании об этом дуэте.

— Тут я просто показала ему на дверь: «Вон!» Я уверена, что он провокатор.

Ваню Горяшко я встретил на улице летом 1934 года. Он был в засаленной черной робе, вонявшей керосином и машинным маслом. Черная кепка козырьком назад сдвинута до бровей. Отощавший, серо-загорелый. Но как было не узнать его нос, сверху плоский, тонкий, а внизу неожиданно закруглявшийся крупной «кирпой», и выпуклую нижнюю губу. Задумавшись, он выпячивал ее почти до ноздрей.

— А, здоров, здоров. Только ты не галди «Иван, Иван!» Я теперь зовусь не Иван, а Василий. И фамилие у меня другое. Чему почему? Ты шо не понимаешь? Я новую жизнь начал еще пять лет тому. Трудовую. Пролетарскую. Ну, ударную жизнь. Где был? Там, где уже нет. И в Одессе, и в России, и на Кавказе. Везде побывал. Работал. Ну, а батька давно нет. Где, где? Может, в Нарыме, а может, в Крыме. Не знаю. Ну, я с ним порвал все отношения. Как он был нетрудовой, буржуазный… Сам знаешь, какой. Ну и фамилие сменил. Без понта, законно. Как? Ну, женился и взял ее фамилию. И между прочим, стал зваться Вася. Ну, а какое фамилие, не важно. Я тебя в гости не зову. Я тут временно. Проездом. Схотел узнать, как мама, чи живые еще; ну и сестры. Родня все-таки. А пока работаю мотористом. Ты, слушай, ты на меня не накапай… Ну, да я знаю, не знаю. Были корешки, а стали, кто корешок, а кто вершок. Ты ж сильно идейный. В партии уже? Ну и комсомол — та же брашка… Так не будешь капать? Ну, ладно, ладно… А как ты признал меня? Це погано; значит, и кто другой признать может. На той неделе я Жорку встретил на Петинке, днем. Он прошел вот так от меня, но не признал. А может не схотел показывать… Кого с наших видаешь? Да, всех пораскидало. Ну, так значит, будешь молчать? Добре, добре, не сердись. Бывай здоров и не кашляй…

Разговаривая, он все время оглядывался, — напряженно, затравленно и, уходя, несколько раз оглянулся. Было и жалко и противно. Конечно, он классово чуждый. Но ведь я твердо знал: Ваня не может быть врагом, вредителем. И к тому же теперь он стал рабочим, значит, перевоспитывается. Больше я его никогда не встречал и ничего о нем не слышал.

Жора стал инженером. Был мастером на Электрозаводе. Работал и во время оккупации Харькова при немцах. Из-за этого у него потом были серьезные неприятности. Зоря встречал его уже в начале шестидесятых.

— Обывателем стал Жоржик. Ничем не интересуется. Всего боится. Ничему и никому не верит. Залез в семейный быт, как в скорлупу. Обыватель и все.

Обществоведение нам преподавал Владимир Соломонович Г. Он был и постоянным докладчиком на всех торжественных собраниях, ораторствовал на заседаниях старостата и на пионерских сборах.

Во время уроков он расхаживал по классу или стоял, впившись в спинку стула, раскачивал его, а в особо патетические моменты встряхивал и даже стучал об пол.

— Смертельно усталые. Р-разутые. Оборванные. Голодные кррасноаррмейцы. С одними винтовками. У многих — не больше обоймы. Понимаете? Только пять-шесть патронов. Главная сила — штык. Но штурррмовали неприступную тверррдыню. Перрекоп. Тур-рецкий вал. Укрепления по последнему слову. Тяжелая арртиллерия. Колючая проволока. Железобетонные блиндажи. Пулеметы. Огнеметы. Грранаты. Пристрелян каждый ар-ршин. Отбор-рные офицер-рские части. У них даже команды подавались по особому: «га-спада, смир-рно! га-аспада, р-рав-няйсь!» Все оружие, все обмундирование загр-раничное. Английское (обязательно ударение на «а»), французское, американское. Консер-рвы. Шоколад. Шампанское реками. И полнейшая уверенность: «Мы этих краснопузых босяков шапками закидаем!»… И вдруг накануне тр-рехлетия Октября — штурм! На одном фланге — латышские стрелки, не знающие ни колебаний, ни страха. Все в полный рост. Грозное молчание. На др-ругом фланге — кремлевские курсанты в новых богатырских шлемах. Потом их стали называть буденновками. С пением Интернационала. А в обход, — дивизии товарища Фрунзе. Через Сиваши. По грудь в ледяной воде. Почти без ар-ртиллерии. Несколько трехдюймовок, на каждую не больше полдюжины снарядов. Но главное: Внезапно! Бесстрашно! Стр-ремительно! Сокр-рушая все на пути! И… прорррыв! Паника. А мы: «Даешь Крым!! Вррангеля в Черное море!»

Он говорил вдохновенно, распаляясь; закидывал голову с тщательно зачесанной лысиной, уже достаточно большой для двадцатипятилетнего. Высокий, складчатый лоб лоснился от пота; широкий нос — картошкой — краснел. И тогда его суконная толстовка со значком МОПРа казалась комиссарским френчем. Распахивая большезубый, толстогубый рот, он под конец уже кричал. Все громче и все раскатистее звучало гортанное «р-р-р», — он преодолевал картавость.

— Пройдут столетия. Века. И наши правнуки будут р-расказывать об этом. С гор-рдостью и с завистью будут р-рассказывать. Будут песни петь о великой победе под Перекопом.

Мы прозвали его «Володька Горлохват». Но даже насмешничая, считали его непререкаемым авторитетом. Ведь он и сам участвовал в гражданской войне. Шестнадцатилетним ушел в Красную Армию, был ранен.

Занятия он вел хаотично. Постоянно отвлекался, перескакивал с темы на тему. На уроке о крепостном праве начинал рассказывать, как в какой-то деревне встретил 80-летнего дядьку, который был крепостным у «тех самых» Волконских, или крикливо оспаривал только что прочитанную книгу, автор которой что-то переоценил, а что-то недооценил.

О декабристах он отзывался презрительно:

— Дворянские либералисты. Задумали обыкновеный дворцовый переворот, вроде тех, что устраивали их дедушки и папаши, когда свергали Бирона, Петра III, возводили Елизавету, Екатерину, когда придушили Павла и посадили Александра… Конечно, исторически все это имело значение толчков. Но не больше, чем убийство Гришки Распутина. Тоже дворянские заговорщики старались.

О Кавеньяке и Тьере, о Трепове и Столыпине он говорил с ненавистью глубоко личной. Даже слюна пузырилась и пенилась на толстых губах.

— Гнусный палач… Крровожадный каррлик… Жестокий хам со светскими барскими манерами.

И так же страстно, упиваясь красноречием, он ораторствовал на собраниях, призывая укреплять порядок и дисциплину в школе, в пионеротряде.

— Ведь вы уже проработали «Войну и мир». А вы обратили внимание на возраст офицеров. Там некоторые в 15–16 лет командовали взводами, даже ротами. И в труднейших походах. Товарищ Якир семнадцати лет командовал полком. Семнадцати лет! Только на год, на два старше любого из вас. А в 20 лет стал командаррмом.

Его любимыми героями были Якир, Щорс, Котовский, Дубовой. О них он вспоминал по самым разным поводам, рассказывая о Французской революции, о наполеоновских войнах, или, обличая «волынщиков» из 6-й группы, которые разбили окна, швыряя друг в друга чернильницами-непроливайками.

И столь же пылко, но еще и в тоне ученых рассуждений, толковал он о вождях. Это понятие было для него очень емким. И не только историческим, но и психологическим.