Изменить стиль страницы

— Так вот, папаша, — начала Эме, кусая себе губы, чтобы не расхохотаться вслух, — говорят, вы видели летающую тарелку?

— Да, душенька, — буркнул Бомбастый. — Видел, как эти пол-литра вижу.

— А какая она? В полоску или в горошек?

— Да нет! Она одноцветная. И блестящая, ну вот как ведерко для шампанского.

— Тарелка блестящая, — пояснила Эме слушателям, сидевшим неподалеку от Сизисса.

— Раз блестящая, значит, ненастоящая! — проревел молодой столяр Сурдо, не самый первый острослов, да и пил он больше, чем дозволено. Потолок бистро чуть не рухнул от громового хохота всех этих пьяниц, и Бомбастый почувствовал, что сердце его сейчас разорвется. В эту самую минуту он понял, что отныне стоит ему появиться в Жалиньи, как все будут трещать, точно оголтелые, о летающих тарелках, что мальчишки будут бежать за ним по улицам и расспрашивать об его тарелке и что до конца своих дней он будет для всех только «дядюшка Марсианин».

Он допил вино и удрал из кафе в отяжелевших сабо и с отяжелевшей душой. Вслед ему фыркали, шлепали его по заду, и этот пьяный рев, этот фейерверочный взрыв насмешек он все еще слышал за три километра, медленно нажимая на велосипедные педали, униженный и сдавшийся.

— Тарелка! Тарелка! Вон она, тарелка-то! За здоровье тарелки! Не угодно ли тарелок!

И что-то мокрое тяжело шлепнулось на руль велосипеда «дядюшки Марсианина».

Глава седьмая

Для бодрости он съедал с утра кусочек, а то и два сахара. Глод пришел пешком и нес горшок герани, завернутый в газету. Он открыл калитку кладбища, направился к могиле Франсины. Не часто он сюда ходил. Слишком уж много здесь тяжких для него встреч. Кроме одного Бомбастого, все его друзья покоились здесь рядком, как луковицы. Говоря по правде, и враги тоже. Бывший сапожник окинул взглядом всех тех, кто были верными его заказчиками. Все те, что померли, дав ему возможность выжить. Поэтому-то у входа он снял с головы каскетку и сунул ее под мышку.

Возле стены был отделен особый участок, где стояли в ряд фамильные склепы семейства Раймона дю Жене, владельца замка. Покрытые ржавчиной цепи отделяли всех этих Жене от мужичья, так сказать, зерно от плевел.

Глод водрузил горшок с геранью на могилу Франсины и, не зная, что делать с газетой — бросишь, оскорбишь покойников, — скомкал ее и сунул в карман своих вельветовых штанов. Кругом щебетали птицы. Пока еще здесь их не осмеливались стрелять. В один злосчастный день Глод тоже прибудет сюда, только не на собственных ногах, не в деревянных сабо, а иным манером, и проводить его соберется совсем мало народа. Мэр, несколько выделенных в наряд жандармов, с десяток бывших военнопленных со знаменем. И все для него будет кончено.

— Это тебе, Франсина, — пробормотал он. — Герань хорошая. А так вообще ничего нового нету. Да откуда ему, новому, взяться? Все идет себе помаленьку. А если не идет, надо постараться, чтобы шло. Ах да, тут к нам домой один марсианин заявился. Нет, нет, я лишнего не выпил. С тех пор как ты померла, я от силы пол-литра выпиваю.

Ему вдруг стало тоскливо. Он вздохнул.

— Так вот, Франсина, как-нибудь утречком и меня тоже…

Но так как мыслями он был далеко отсюда, то чуть было не пожелал покойнице на прощанье: «Ну не скучай, веселись» — и быстро зашагал прочь.

По дороге в поселок он вспомнил Диковину, который так и не прилетал больше, а ведь он ждал его уже три ночи подряд и все эти ночи почти не спал из-за него. Должно быть, что-нибудь с Диковиной приключилось. Или живет он слишком далеко, так что и представить себе человеку трудно. Видать, его планета у черта на куличках, еще дальше Луны. А из-за него, вернее, из-за его тарелки гибнет Бомбастый, портит себе кровь, еле разговаривает, бросил на аккордеоне играть. Невежды жандармы не удосужились даже явиться в Гурдифло, чтобы хоть на поле взглянуть. Они окончательно возвели Бомбастого в сан Марсианина, а это привело к самым пагубным последствиям: Сизисс сейчас молча страдает, и это мука мученическая. С тех пор как в деревне люди не ходят больше к исповеди, они всю желчь держат при себе, что для здоровья один вред, хотя, возможно, доктору от этого одна польза.

Глод медленно шагал по поселку. Забитые крест-накрест досками окна его бывшей мастерской, закрытой с появлением резиновой обуви, были собственным его крестом, и он старался даже не глядеть в ту сторону. Раньше на площади стояли старые каштановые деревья, дававшие в летнюю жару прохладу и тень, а осенью — каштаны, и все мальчишки, включая и самого отрока Ратинье, стреляли ими из рогатки в физиономии прохожих. Деревья срубили, а почему срубили — неизвестно, и не стало больше ни тени, ни каштанов. На площади же снесли все древние бурбоннезские дома и настроили новые, ничего не говорящие ни уму ни сердцу.

Глод шагал между двумя изгородями живых воспоминаний, до которых никому, кроме него, не было дела. Так прошел он мимо замолчавшей навеки кузницы, съеденной ржавчиной, заросшей колючим кустарником. Он увидел, как будто это было только вчера, Пьера Тампона, в кожаном переднике с голыми по локоть руками. Вот он стоит как сам господь бог среди оглушительного грохота, среди звездочек искр… Они были одного призыва с Пьером. Или с Пияром, как здесь у них говорят.

Пияр приходил в кафе вместе со своим подмастерьем и выпивал первую кружку белого, даже не дожидаясь, чтобы ему подали ее на столик. Если его подмастерье не сразу заказывал вторую, Пияр пренебрежительно оглядывал его с ног до головы и глухо ворчал:

— У тебя марки, что ли, нет, чтобы ответ послать?

И говорилось это таким властным тоном, что тут уж, хочешь не хочешь, улизнуть не удавалось. Люди поговаривали, что это белое винцо и сгубило Пияра Тампона. Но Глод хорошо его знал, был твердо уверен, что это не так. Это тоска сглодала Пияра, когда ему пришлось закрыть кузницу. Вслух об этом не говорилось просто из лицемерия. Но он-то, Ратинье, видел собственными глазами, как Пияр год, а то и два, болтался по площади, гоняя носком башмака камешки, совсем как мальчишка, который не знает, куда девать избыток молодых сил.

На месте бывшей кузни коммуна решила воздвигнуть молодежный клуб. «Сам понимаю, мало толку оплакивать старые времена, сам понимаю, что надо уступить место молодым, только где они, молодые-то? — размышлял Глод. — Что-то их не видать. Здесь у нас они не живут по-настоящему. Уезжают утром, а возвращаются вечером, если только совсем в город не перебираются…» Ничего не поделаешь. Есть молодые, нет ли, все равно будет у них, как и везде, свой молодежный клуб.

С легкой душой Глод миновал поселок. За поселком было хоть приволье, хоть жизнь, хоть весна. Цветы, животные, нивы. И даже крапива, и даже улитки, которых никто уже не собирает, с тех пор как стали продавать консервы из них. Правда, дорога здесь теперь тоже загудронирована. Все загудронировано. И люди в том числе.

А когда гудрону здесь еще не было, клали прямо на землю дырявую монетку в пять су и прибивали ее гвоздиком, а сами прятались в кустах, как только вдали показывалась тетушка Фуйон. Тетушка Фуйон была из тех старых скряг, у которых, по местному выражению, не кошелек, а прямо «еж с колючками». При виде монетки она оглядывалась окрест, как настоящая сорока-воровка, быстрее гадюки подбиралась к денежке и хватала ее. Ясно, безуспешно, но старая упорствовала, не помня себя от изумления, кругом весь боярышник грохотал от смеха, а старуха грозила палкой небу. Пияр иногда, чтобы еще веселее было, раскалял монетку докрасна.

В те времена велосипеды, оставленные у дверей бистро, нередко ради забавы подвешивали на столбы электропередачи. А сколько радости получали зрители, измазав навозом, а то и еще чем похуже, ручки тачки. Глода даже дрожь удовольствия проняла только при одном воспоминании обо всех этих шуточках. Теперь и веселятся по-другому — им бы все переломать, все уничтожить, все сожрать, все разграбить, так что Глод уже совсем запутался, но с него и спроса нет, он ведь старый хрыч.