Изменить стиль страницы

— Отвяжись.

— Вставай, кобеляка проклятущий! — уже сердито прикрикнула Мотря и, ухватив Егора за чуб, приподняла его с подушки. — Ты що, сказывся? Тикай, тоби кажуть, а то як возьму рогача…

Егор наконец проснулся и, сообразив, где находится, вспомнил обо всем происшедшем. Превозмогая головную боль, он рывком поднялся с кровати. Собрав с полу свои сапоги, портянки, он сунул их под мышку, направился к выходу, но тут его за рукав придержала Мотря:

— Подивись же на меня, Грицю. — Голос Мотри звучал просительно, ласково, она заглянула ему в глаза, добавила со вздохом — Ох, не чаю, як того вечера дождаты. Прийдешь, серденько?

Егор только крякнул в ответ, нахмурившись, отстранил Мотрю рукой, вышел.

А вечером, едва лишь стемнело, снова пришел Егор к Мотре и ушел от нее на заре. С той поры, таясь от товарищей, стал бывать у нее каждый вечер. Тяжелым, бесстыдным блудом с жалмеркой пытался Егор задушить то горячее, светлое, что было связано с образом Насти, и… не мог. Ночи с Мотрей пролетали как дурной сон, а в глазах по-прежнему стояла Настя, сердце изнывало в тоске по ней, в голову все чаще приходила мысль: может быть, Настя и не виновата, не всякому слуху верь. Он похудел, оброс бородой, стал угрюмым, неразговорчивым с товарищами, утратил былую казачью лихость, радение к службе.

Однажды вечером, выждав, когда его друзья завалились спать, он спустился с сеновала, направился было к Мотре, но во двор из хаты вышла старуха хозяйка. Егор подошел к воротам и, навалившись грудью на изгородь, задумался. Солнце уже давно закатилось, тихий теплый вечер надвинулся на село, на западе разгоралась заря. У самого горизонта она была светло-шафрановая с зеленоватым отливом, выше нежно розовела, а еще выше, там, где в струнку вытянулись темные тучки, заря окрасила их в багрово-красный цвет. Но Егор не замечал этой красоты, теснились в голове его тяжкие думы, тоскливо щемило сердце. Он и не слышал, как к нему подошел взводный урядник Погодаев, окликнул:

— Ушаков!

Вздрогнув от неожиданности, Егор поднял голову, в упор глянул на урядника:

— Чего тебе?

— Ты что это квелый какой-то стал?

— Отцепись!

— Ты со мной как разговариваешь?! — повысил голос Погодаев. — Я кто тебе есть? Лахудра чертова, под шашку захотел?

— Ну и ставь, черт с тобой!

— С тобой по-человечески, а ты дерзить, стервуга! Ты как отличился сегодня на стрельбе-то? И себя позоришь, и весь наш взвод, вить это на дикого рассказ, все пули за молоком послал! Шпарит в белый свет как в копеечку да ишо и сердится.

Погодаев умолк ненадолго, свернул курить и, подавая кисет Егору, при свете зари рассмотрел посеревшее, опухшее от бессонницы лицо казака. Уряднику стало жалко Егора.

— Заболел ты, что ли? — снова заговорил Погодаев, но голос его уже звучал по-иному, в нем слышались теплые нотки дружеского участия. — Али горе какое? Постой-ка, мне ведь кто-то рассказывал, Каюков, однако… невесту у тебя, что ли, кто-то отбил? Ты, значит, из-за этого и горюешь?

— Из-за этого, — признался Егор, тронутый дружеским тоном урядника. Он разоткровенничался и рассказал Погодаеву обо всем, что услышал про Настю.

Погодаев так и встрепенулся, когда Егор упомянул про Бородина, и глаза его так ошалело-радостно полезли на лоб, что Егор осекся на полуслове, заметив восторженный взгляд урядника.

— Бородин! Михаил Иванович? Да это ж мой бывший учитель! — воскликнул Погодаев и так хлопнул изумленного Егора по плечу ладонью, что тот еле устоял на ногах. — Ерунда все это, что ты мне наговорил тут. Чтобы Михаил Иванович позволил себе такое, ни за что не поверю, убей меня на месте, не поверю, это же прямо-таки голубь, святой души человек. Его в нашей станице все, от мала до велика, знают и уважают как родного, ничего, что он на каторге был за политику, а жена его, первейшая раскрасавица, и до сё в ссылке находится. Нет, не-ет, за Михаила Ивановича я голову положу на плаху, не дозволит он себе таких глупостев. Просто бабы наболтали, а ты нюни распустил, ду-ура ты стоеросовая. Я сегодня же напишу Михаилу Ивановичу, и вот увидишь, как бабы тебе мозги запорошили.

Порассказав про своего бывшего учителя, Погодаев попрощался и ушел, а Егор все еще стоял у ворот. От слов урядника у него словно гора свалилась с плеч.

«Правильно говорил Федот, — думал Егор, чувствуя, что в голове у него просветлело и стало легче на душе, — не может быть, чтобы Настя изменила мне. Моя она и ни на кого никогда не позарится. Какой же я дурак, оболтус».

С легким сердцем посмотрел он на белевшую в сумраке мазанку, где ждала его Мотря, и впервые за эту неделю не пошел к ней.

Взобравшись на сеновал, он лег рядом с Молоковым и, как в теплую воду, окунулся в глубокий, без сновидений сон.

Полк на рассвете подняли по тревоге.

Тра-та-та, тра-та-та — всколыхнули утреннюю тишину будоражливые трубные звуки боевого сигнала «тревога».

И по улицам села затопали казаки, устремляясь к сотенским коновязям.

Егор и его друзья кубарем скатились с сеновала, с шинелями и попонами под мышкой бегом через двор. Пробегая мимо клуни, Егор подумал: даже проститься не пришлось с Мотрей, ну да теперь уже не до нее.

На площади у церкви шум, топот ног, звяк стремян и оружия. Обозники спешно разбирали палатки, запрягали лошадей, грузили на фургоны кули, ящики, их поминутно торопил вахмистр на вороном коне. Размахивая нагайкой, он то и дело матюгался:

— Живо, живо…

Не прошло и получаса, как полк, сотня за сотней, на рысях выходил из села и, минуя сады, огороды, левады, взял направление на запад.

Егор, оглянувшись, отыскал глазами знакомую хату, сад, и там, в залитой молочным цветом темной зелени вишен, ему показалось, что он увидел Мотрю.

Казаки оборачивались на ходу, хмурились, недовольно ворчали:

— Кончилась лафа наша.

— Отошла коту маслена.

— Эх, ишо бы такого житья хоть с недельку.

Все дальше и дальше уходил полк. И уже не видно калиновских хат, все слилось в сплошное темное пятно. А на востоке, румяная, ширилась заря, над нею, причудливо раскиданные, розовели маленькие облачка, словно маки, искусно вытканные на голубом фартуке молодой украинки.

Но ни эта красота, ни свежесть майского утра — ничто не радует казаков. Грустно на душе у каждого из них оттого, что кончилась их легкая, праздничная жизнь в гостеприимной Калиновке, а впереди ждут новые походы, смерти и все те невзгоды и горечи, которыми до отказа наполнены будни войны.

Глава IX

Ермоха с Никитой уже покончили с пахотой и все эти дни работали около дома: сегодня они на двух лошадях возили на отвал навоз, что накопился за зиму.

Сам Савва Саввич верхом на своем Сивке с утра отправился осматривать посевы. Выехал он из дому раненько, когда еще вся приингодинская долина Козлиха была окутана густым туманом. Много падей и отпадков объехал Савва Саввич, вот и туман поднялся выше гор, белыми стайками облаков уплыл куда-то к северу, вот и роса пообсохла, а он все ездит и ездит: поднимается на сопки, кружит по еланям, вброд пересекает многочисленные речки и ручьи, вспухшие после недавнего дождя. В одном месте небольшая до этого речушка так разлилась, что вода залилась на седло. Выбравшись на сухо, Савва Саввич сошел с коня, спутав его чембуром, отпустил пастись, а сам разулся, вылил из ичигов воду, переменил в них стельки, а штаны и портянки высушил на солнце.

И снова старик в седле, снова с елани на елань поторапливает Сивка. А старый конь уже порядком притомился, крутые бока его лоснятся, шерсть на груди и в пахах закурчавилась, потемнела от пота. Все чаще спотыкается Сивко на кочках, в пашнях, ставших топкими, с трудом вытягивает вязнущие по самые бабки ноги, храпя выбирается на межу. По твердому грунту шагать ему легче, с отяжелевших копыт ошметками отваливается закрутевшая грязь, и по яркой зелени межи тянется за Сивком черный след.

Все сильнее припекает солнце, и на Сивка новая беда: появилось множество гнуса — слепней и зеленоголовых паутов, они льнут к нему, жалят нестерпимо, а хозяин не торопится к дому.