Изменить стиль страницы

Когда луна снова показалась из-за облака, Индчжугов уже хорошо увидел идущего тропинкой человека. Вот он обошел куст, идет прямо, на плечах его искрятся погоны… Он! Сердце у Григория забилось сильнее. Повернувшись, он вскинул винтовку, опершись левым локтем в землю. Григорий знал, что на таком расстоянии промаха не будет. Он прицелился сначала в голову, затем, для верности, взял чуть пониже, в грудь, и, уже держа палец на спуске, сдержался. «Как зверя выцеливаю. Ах, черт, даже рука не поднимается. — Григорий опустил винтовку, выпрямился. — Не стоит эдак-то, совесть мучить будет. Уж лучше по-честному, открыто. Я же за правду буду биться, за казаков наших супротив злодея. Чего же мне бояться? Вот рази из ливольверта саданет по мне? Да нет, на близком-то расстоянии не успеет ливольвертом, шашкой будет обороняться».

А Токмаков уже совсем близко, слышно, как под сапогами его хрустит галька. Григорий поставил затвор на предохранитель, закинув винтовку за спину, снял фуражку и перекрестился на восток:

«Господи, благослови!»

Он подождал еще немного и, когда до есаула оставалось шага три-четыре, обнажил шашку и выскочил из-за куста.

— Стой!

Произошло именно так, как предполагал Индчжугов: есаул отпрянул в сторону, в руке его, со свистом рассекая воздух, сверкнул клинок. Григорий стремительно бросился на врага, с ходу кинул на него косой с потягом на себя удар. Токмаков успел подставить шашку, клинки их, с лязгом высекая голубоватые искры, скрестились, и тут, при свете луны, начался жестокий, не на жизнь, а на смерть, поединок на шашках.

Григорий теснил есаула к мельнице, стараясь держать его лицом к лунному свету. Ему хорошо было видно лицо есаула, мертвенно-бледное, с хищно ощеренным ртом; в стрелку вытянулись тонкие усы; зеленоватым, волчьим блеском горели глаза. Козырек фуражки то полностью затемнял лицо, когда есаул, наклонив голову, готовился к прыжку, то оттенял только лоб, когда он выпрямлялся при взмахе шашкой.

Рубились молча, только слышно было тяжелое дыхание обоих да звон клинков. Одолеть не мог ни тот, ни другой. Григорий хотя и считался одним из лучших рубак в сотне, понимал, что дело имеет с опасным противником, — кадровый офицер за многие годы службы наловчился владеть шашкой. И все же Индчжугов верил в победу. «Бог не допустит, — думал он, — чтобы одолел меня злодей». Однако Григорий чувствовал, что слабеет, и, чтобы хоть немного перевести дух, отдохнуть, от нападения переходил к обороне. Но он видел, что ослабел и Токмаков, удары его стали реже и слабее. Как ни устал Григорий, он продолжал наносить противнику удары, зорко следил за каждым его движением. Наконец Индчжугову удалось ложным выпадом обмануть противника, ранить его на укол в правое плечо. Есаул охнул, левой рукой зажал рану дрогнула рука с занесенной шашкой, и этим воспользовался Григорий. Он подскочил к противнику вплотную, так что шашка есаула опустилась мимо головы Индчжугова, лишь эфесом клинка ударил его есаул по лбу выше левого глаза. А в это время Григорий, приседая и гакая, с силой всадил свою шашку в грудь есаулу.

Смертельно раненный Токмаков упал, запрокидываясь на спину. Он еще пытался подняться и даже достать Индчжугова шашкой, но силы уже изменили ему, рука с шашкой, как сломанный прут, падала на мокрый от росы песок, на груди есаула ширилось темное кровавое пятно.

— Га-а-а-а… — хрипел Токмаков, судорожно сжимая и вновь выпрямляя ноги.

Григорий вытер рукавом гимнастерки вспотевшее лицо, шумно вздохнул, подошел ближе и, заглядывая в тускнеющие глаза своего врага, заговорил торжествующе и злобно:

— Что, Токмаков, дорыпался, гад! Получил, сволочь, сполна за все обиды наши? Подыхай теперь, как старый пес под забором!

Вытерев шашку о гимнастерку умирающего, Григорий сунул ее в ножны и уже собрался уходить, но передумал.

«Живой ишо, гад. Ежели скоро найдут, рассказать может. Нет, уж лучше прикончить его, собаку».

И, вырвав из ослабевшей руки Токмакова шашку, Григорий по самый эфес всадил ее в грудь своего врага, пришпилив его к земле.

Светало. На востоке, постепенно разгораясь, тлела узенькая полоска зари, когда, уставший от битвы и нервного напряжения, Григорий пришел к себе в палатку, снял винтовку, сам сел рядом, облокотившись на колени, стиснул ладонями голову.

«Что же я наделал? — с ужасом думал Григорий. — Человека убил, господи боже мой, убивцем стал!»

Проснувшийся Чугуевский поднял голову. Увидев сидящего, удрученного происшедшим Индчжугова, понял, в чем дело, сбросил с себя одеяло, сел на койку.

— Ну что, Григорий?

— Все. Лежит… у мельницы, — не поднимая головы, еле слышно отозвался Индчжугов.

— Да что ты говоришь! — Чугуевский вскочил с койки, дернул за ногу Егора, потянул шинель со Швалова. — Вставайте, живее, ну! Ах, елки-палки, как же ты его? Сам-то ничего, не ранен?

В ответ Индчжугов только рукой махнул. Его как в лихорадке била крупная дрожь, стучали зубы, а в глазах как живой стоял Токмаков.

Понимая состояние товарища, Чугуевский накинул ему на плечи шинель, сел с ним рядом. С другого боку подсел Степан, Егор опустился напротив на корточки, взял друга за руку.

— Григорий, ты чего же это? Успокойся, дружище, возьми себя в руки.

Индчжугов поднял голову, помрачневшим, тоскующим взглядом посмотрел на друзей.

— Не могу, ребята… Сначала-то ничего… А вот теперь… — он говорил прерывисто, с придыханием, — …жутко мне… Ох, как жутко!

— Да полно, Гриша, чего его жалеть, собаке — собачья смерть! Ведь он сам же виноват, а ты за правду стоял.

— Знаю, что так, а не могу вот… Стоит, проклятый, перед глазами. Да ишо ладно… хоть я его стрелять-то не стал… А то и вовсе бы…

— Так ты его… как же?

— Шашкой… заколол его к черту.

Последнее слово Индчжугов словно выдавил из себя с хрипом, через силу. Глубоко вздохнув, он выпрямился, и тут Егор при свете зари увидел, что гимнастерка и брюки Григория испачканы кровью. Заметил это и Чугуевский.

— Снимай живее! — приказал он Григорию. — Спрятать надо одежу-то, пока не поздно.

Григорий молча разделся, лег на койку, укрылся шинелью.

Швалов окровавленную одежду Индчжугова сунул под свой матрац, Чугуевский принялся чистить сапоги Григория. Степану посоветовал:

— Ты одежу уж лучше на дворе где-нибудь спрячь, за конюшнями, что ли. А здесь опасно: как пойдут по палаткам с обыском — и засыплемся.

Швалов забрал одежду Григория, ушел, а следом за ним и Егор. Он пришел на конюшню, переговорив с дневальным, разыскал Григорьево седло, достал из седельной подушки запасные брюки и гимнастерку.

Только Егор с одеждой Григория вернулся в палатку, как по лагерю разнесся звонкий трубный сигнал: «Тревога».

Сразу ожил, глухо загудел лагерь. Казаки, наспех одевшись, выскакивали из палаток, бегом устремлялись к конюшням.

Когда Григорий выскочил из палатки, Чугуевский и Егор со Степаном уже были в конюшне. Из всех конюшен сплошным потоком валили казаки, на бегу вскакивая в седла, галопом мчались на плац. Забежав в конюшню, Григорий вмиг отвязал своего Игренька, кинул ему на спину седло и, не подтягивая подпруг, вскочил на него. Он не опоздал, подпруги подтянул уже на месте сбора, пока выравнивали строй. Так всегда делали казаки, когда поднимали их по тревоге, поэтому и успевали они одеться, оседлать лошадей и прибыть на место сбора за пять минут, наравне с пехотой, чему всегда дивились солдаты и пехотные офицеры.

Глава IV

Убитого Токмакова обнаружил чуть свет конный патруль. Об этом сразу же доложили дежурному по полку, тот в свою очередь — помощнику командира полка, и началась суматоха. В станицу, к командиру полка, помчался конно-нарочный, к убитому выставили караул, а полк неведомо для чего подняли по тревоге.

Еще до восхода солнца полк выстроили на плац-параде, сделали перекличку и на рысях провели вокруг лагеря два круга. В половине третьего круга перешли на шаг, полковой трубач подал сигнал «Отбой», и густые толпы конников, ломая строй, хлынули по коновязям.