Изменить стиль страницы

Долго еще блуждал он мыслями, как заяц по колку в зимнюю пору. А когда уснул, то сразу же очутился дома, в своей избушке, и увидел мать: она плачет, целует Егора, говорит ему что-то ласковое, а на дворе весна, и в окно Егор видит Настю. Она улыбается ему, зовет к себе, но тут откуда ни возьмись Ермоха уцепился за Егора, не пускает.

«Да отцепись ты, старый черт!» — сердится Егор, хочет вырваться, но старик держит, тычет Егора кулаком в бок, тащит с него полушубок.

— Вставай, вставай, ну! Эка разоспался, хоть за ноги таскай! — ворчит Киргизов, стягивая с Егора тулуп.

Егор наконец проснулся, протер глаза.

— Неужто утро? Да как оно скоро, вить только уснул, кажись.

— Вставай живее.

На столе шумит самовар, горкой наложены ломти ржаного хлеба, дымится печеная картошка.

Одевшись, друзья наскоро умылись и только приступили к завтраку, как снаружи послышался скрип саней, шаги в сенцах, — прибыл возница. Пришлось поторопиться.

Как ни были привычны к сибирским морозам Егор с Киргизовым, лютая стужа в это утро показалась им особенно суровой. Усы их, брови и ресницы в момент покрылись куржаком, лица словно обжигало морозом, щипало за носы, за щеки, за уши. Морозная копоть так густо укутала село, что через улицу не видно было соседских домов. Закуржавевшие лошади, казалось, все были одной масти, скрипела на них мерзлая сбруя и упряжь.

— Вот это мороз! — поеживаясь, сказал Егор. — Градусов, однако, сто будет!

— Сто не сто, а уж пятьдесят-то будет с гаком, — ответил Киргизов, усаживаясь в сани.

Из села выехали благополучно, спустились на Шилку, сани запрыгали, раскатываясь на ухабах торосистой ледяной дороги. Здесь стало еще холоднее, и казалось Егору, что мороз, забравшись под полушубок, пронизывает его насквозь, до самых печенок. Соскочив с саней, он долго бежал рядом; разогревшись, ненадолго опять падал на сани и, чуть отдохнув, снова бежал, изредка хлопая себя рукавицами по бедрам. То же самое проделывал и Киргизов.

От Шилки дорога потянулась падью: проехав по ней верст пять, остановились у подножья темнеющего впереди большого хребта. Хозяин только теперь сошел с саней, сразу же сбросил с себя на сани доху и, охлопав рукавицей куржак с бороды, сказал:

— Ну, молодцы, сейчас согреетесь лучше всякой печки, хребет-то длинный, пока подымаешься на него, так упаришься, как в бане. — Он не торопясь обошел лошадей, сметая с них куржак, продолжал: — Светать скоро начнет, зарница-то вон уж куда поднялась. Мне на самом хребте и в лес-то сворачивать, но я уж, так и быть, свезу вас под хребет, а там и до Отрадного не так далеко, верст пятнадцать, не больше.

Глава IX

Горняки прииска Отрадного к появлению у них Киргизова отнеслись очень благожелательно. На тайной сходке, куда они собрались вечером, Киргизова выслушали охотно, и на призыв его двадцать четыре человека записались в боевую группу сопротивления, готовую хоть сегодня влиться в повстанческий отряд красных партизан.

Хуже получилось в большом казачьем селе Бугры, куда приехали к раннему обеду. В Отрадном им посоветовали заехать к Сильверсту Агапову, которого и Киргизов знал по гомельским событиям, как сочувствующего большевикам.

Сильверст, небольшого роста, русобородый крепыш, принял гостей радушно, провел их в горницу, жене приказал готовить самовар.

В чисто побеленной горнице светло, тепло, на стенах фотографии казаков с обнаженными шашками и портрет Суворова с голубой лентой через плечо и множеством орденов на груди.

За чаем разговорились, и, когда речь зашла о настроении казаков здешних, Киргизов спросил:

— Как народ-то ваш на семеновщину смотрит, красногвардейцы бывшие как поживают, что думают?

— Холера их знает. — Хозяин потеребил бороду, нахмурился. — Вообще-то раскололся народ надвое, те, что побогаче, конечно, за Семенова горой, а их у нас большинство. Один тут из ихних, Захар Еремеич, богач первеющий, такие пропаганды разводит супротив революции, что не создай господь. А казаки наши что же, на фронте были за большевиков, ратовали за революцию, а как дорвались до дому — и обабились, хозяйство им все затмило.

— Ты сам-то как думаешь?

— Я за большевиков, за советскую власть.

— Сколько же вас здесь таких?

— Не очень-то людно. На низу у нас окромя меня два брата Петуховы и Нефед Тигунцов, из верховских — Больших Шапок Афанасий, Бояркин Петро, ишо человек пять наберется, ну и таких десятка два, что ни то ни се, они и не против революции, но так, чтобы кто-нибудь другой за них воевал, к сторонке жмутся, гады, и хочется им, и колется, и мамка не велит.

— Собрать бы их вечерком где-нибудь сегодня.

— Это можно. Схожу к Лаверу Петухову, и обзовем с ним, кого надо.

— Только уж поосторожнее, Сильверст Михеич, чтоб до атамана не донеслось.

— Об этом не беспокойся, Степан Сидорыч, соберемся у Перфила Лагунова, Бобылем его зовем. Живет он на отшибе, за речкой, нелюдим страшенный, ни он в люди, ни к нему люди. Мы, когда надо, завсегда у него собираемся, надежно.

— Хорошо.

К Петухову хозяин засобирался сразу же после обеда. Вместе с ним отправился и Егор. От хозяина он узнал про своего однополчанина Топоркова, который также является жителем села Бугры.

— Схожу понаведаю сослуживца, — сказал Егор и, уже взявшись за полушубок, оглянулся на Киргизова: — Можно, Степан Сидорович?

— А что за Топорков?

— Нашего Аргунского полка казак, шестой сотни.

— Надежный?

— Аргунец, да чтоб ненадежный был?

— Сходи, да лишнего там ничего не болтай. Если запоздаешь, так прямо на собрание и приходи вместе с Топорковым.

— Ладно.

У Топоркова Егор пробыл до вечера. Тот, обрадованный приездом сослуживца, раздобыл самогонку, за выпивкой и разговорами друзья просидели дотемна, и, когда оба пришли к Бобылю, там уже началось собрание.

В просторной избе, с русской печью в заднем углу справа и ручными жерновами слева, народу набралось человек полсотни. Сидели на скамьях вдоль стен, на ленивке возле печки и на полу, застеленном ржаной соломой, свежей, похрустывающей под ногами. В избе накурено, не продохнуть, в табачном дыму, как в тумане, чуть видно сидящих впереди за столом Киргизова, Сильверста Агапова и еще одного, смуглого, с курчавой бородкой человека, в казачьей шинели без погон.

Поздоровавшись, Егор поискал глазами свободное место, присел на краешек скамьи, рядом примостился на жерновах Топорков.

Собравшиеся — по одежде их и выправке Егор определил, что все это казаки-фронтовики, — внимательно слушали Киргизова. Он уже рассказал им о положении в Советской России, в Сибири и на Дальнем Востоке, о карательных отрядах белогвардейцев и речь свою закончил призывом к восстанию.

— Народ трудовой ждет этого — ждет, когда мы поднимем алое знамя восстания и поведем его в бой против палачей-белогвардейцев, за свободу, за власть труда. Мы клялись в этом на Урульгинской конференции партии и народу, время подходит выполнять клятву. К этому зовет нас наша партия, наш долг, наша революционная совесть.

Киргизов кончил, присел на скамью, вытер платком потное лицо. Молчание. Первым нарушил его кто-то из сидящих на полу:

— Та-ак опять, значит, воевать.

— А ты думал на печке отлеживаться, — немедленно ответил на это другой, — думал, слободу-то на блюдечке поднесут тебе?

— Я и не прошу, чтобы подносили, проживу как-нибудь и без нее.

— О-го-го! Вот ты как заговорил!

— Чего заговорил, он правду сказал. По семь да по восемь лет с коня, не слазили, думали, хоть вздохнем малость, на пашнях поробим, а тут снова за винтовку.

— Да ишо хорошо, кабы она была.

— Вот и я тоже хотел сказать, воевать собираемся, а с чем? С оглоблей? С одной-то шашкой не шибко кинешься на пушки да на пулеметы ихние.

— Я как настаивал не сдавать винтовки-то, не послушались, так теперь вот на себя и пеняйте.

— Рисковое дело, — заговорил смуглолицый, черноусый казак с жестким, как конская грива, чубом. Он сидел на полу, ссутулясь, поджав под себя ноги. И по тому, как при словах его попритихли, насторожились фронтовики, Егор понял, что он у них за главного.