Изменить стиль страницы

В тюрьме же, работая в мастерских, научились друзья и столярному делу.

Жарко топится печь-плита, в мастерской тепло, пахнет клеем, сухой березой и смолой от пышных сосновых стружек и досок. Вдоль стены с зарешеченными окнами длинные раздвижные верстаки. У стены напротив и вверху, на поперечных балках, сложены доски, различные бруски, и кряжи сухого березняка. На грязном полу опилки, стружки, обрезки досок, на стенах пилы, долота, сверла и прочий столярный инструмент. В дальнем углу ровно гудит ручной токарный станок.

На одном из верстаков орудует фуганком Швалов, рядом с ним пожилой, медлительный в движениях Григорий Конопко. Чугуевский на токарном станке обтачивает ножку для стола.

— Степан! — крикнул он, остановив токарное колесо и оглянувшись на Швалова.

— Чего такое? — отозвался тот, продолжая фуговать доску.

— Достань-ка блюдо-то, высохло небось!

— Это можно.

Отложив в сторону, Швалов, загремев кандалами, встал на табуретку и откуда-то сверху достал выточенное из березы, чудесно отполированное блюдо, а к нему такую же вилку и нож. Все это было сделано по просьбе всех политических шестой камеры руками Швалова, Чугуевского и молчаливого Конопко. С порученной им работой друзья справились на редкость удачно. Казалось, все это выточено не из дерева, а из слоновой кости. На дне блюда Конопко мастерски вырезал рисунок: Горно-Зерентуевская тюрьма в окружении венка из кандалов, а по краям надпись из букв коричневого цвета: «Дорогому нашему другу Тихону Павловичу Крылову в день его пятидесятилетия от политкаторжан Горно-Зерентуевской тюрьмы на добрую память».

Тут же условились унести сегодня приготовленный подарок к себе в камеру, чтобы торжественно вручить его Крылову в тот день, когда фельдшеру исполнится пятьдесят лет.

Следующий день начался в тюрьме обычным порядком: утренняя поверка, завтрак, вывод на работу, сердитые выкрики конвоиров и ни на одну минуту не молкнущий кандальный звон.

В шестой камере также приготовились к выходу на работу в мастерские, где «политики» трудились столярами, слесарями, кузнецами и сапожниками. Одетые в серые суконные бушлаты и куртки с бубновыми тузами на спине, они толпились у дверей в ожидании конвоя, сидели на нарах, курили, изредка перекидывались словами. Сквозь железные решетки окон виднелось хмурое мартовское небо, в открытые форточки из села доносился колокольный звон: шел великий пост, звонили к ранней обедне.

Но вот в коридоре послышались торопливые шаги, оживленный говор, звяк ключей, дверь распахнулась, и в камеру бомбой влетел фельдшер Крылов, красный от возбуждения и с бумагами в руке.

— Господа! — еле выговорил он, запыхавшись от быстрого бега. — Телеграмма… вот… революция… царя свергли!

— Что, что такое? — загомонили вокруг.

— Где?

— Когда?

— Откуда телеграмма-то?

— Читайте скорее!

Вокруг фельдшера сомкнулся тесный круг. Получая через своих друзей с воли революционные газеты и книги, заключенные шестой камеры были в курсе событий на фронтах войны, внутри страны и за границей; революцию они ждали, и все-таки сообщение Крылова явилось для них неожиданностью. В первые минуты, когда Жданов прочитал телеграммы, все словно окаменели, притихли, в наступившей тишине стало слышно прерывистое, тяжелое дыхание астматика Филева да доносившийся с улицы гул колокола. И лишь после того, как кто-то тихонько сказал: «Свершилось наконец-то», поднялся несусветный шум: люди кинулись обнимать друг друга, поздравлять со свободой, Чугуевский даже прослезился от радости и то обнимал Швалова, то отстранял его от себя, тряс за плечи, бубнил прерывающимся от волнения голосом:

— Свобода! Степан, вот тебе и вечная каторга! Да ты слушай, домой поедем, а? Одиннадцатый год, как из дому я. Наташка-то моя, а сын-то…

— Едем, Андрюха, едем, — Степан мотал головой, заливаясь счастливым смехом, хлопал друга по плечу, — да как это оно сразу-то даже не верится. А то бежать собирались, подкоп-то помнишь?

А вокруг них по всей камере весенним бурным потоком бушевала радость. Все говорили, перебивая один другого, восторженные возгласы, крики «ура», звон кандалов — все смешалось, слилось воедино.

— Товарищи! — напрягая голос, чтобы перекрыть весь этот гвалт, вопил Жданов. — Внимание, товарищи, внимание! — Он подождал, пока приутихнет шум, продолжил: — Товарищи, разрешите от вашего имени поблагодарить Тихона Павловича за радостную весть.

…Последние слова Жданова захлестнуло волной бурных приветствий, кто-то крикнул:

— Качать Тихона Павловича! — И, подхваченный десятком дюжин рук, Крылов трижды подлетел чуть не до потолка.

А в это время надзиратель закрыл камеру на замок, что обнаружили, когда стали провожать Крылова. Жданов крепко постучал в дверь, волчок открылся, и надзиратель с плохо скрытой злостью в голосе буркнул:

— Что такое?

— Господин надзиратель, — заговорил Жданов, — во-первых, потрудитесь выпустить из камеры фельдшера, товарища Крылова. Во-вторых, пригласите в нашу камеру начальника тюрьмы или его помощника. Передайте ему, пожалуйста, что мы требуем освободить нас из тюрьмы. Вы поняли меня?

— Понял.

Надзиратель открыл дверь, выпустил Крылова и снова закрыл ее, ключ с давно знакомым скрежетом дважды повернулся в замке.

— Вот тебе на! — Михлин, все такой же розовощекий весельчак, изобразив на лице ужас, комически развел руками. — При царе нас держали здесь за пропаганду революционных идей, а теперь-то за что?

— За революцию, — смеясь, подсказал Швалов.

Наконец через полчаса в сопровождении старшего надзирателя появился начальник тюрьмы, высокого роста, бритоголовый, с седыми усами на кирпичного цвета лице, полковник Кекс.

— В чем дело, господа? — засунув правую руку за отворот шинели, спросил начальник. Он старался и говорить и держаться спокойнее, но левая рука его, которой от теребил темляк шашки, нервно вздрагивала.

— Господин полковник, — наморщив высокий, бугристый лоб и тщетно пытаясь поймать глазами взгляд начальника, заговорил Жданов, — я уполномочен своими товарищами по камере заявить вам претензию. Нам стало известно, что в Петрограде произошла революция, что вместо сверженного царя и его правительства создана новая, революционная власть, то есть свершилось то, за что мы боролись и отбывали наказание! Так почему же мы все еще находимся в тюрьме и в кандалах?

И некогда грозный начальник стушевался, растерянно пожал плечами.

— Понимаю вас, господа, — заговорил он упавшим, хрипловатым голосом, — но освободить вас сейчас не в моей власти. Я еще вчера доложил начальнику каторги, запросил Читу, как быть с вами, и вот получил ответ: «Ждать распоряжения губернатора, а пока… э-э… никому никаких амнистий».

— Позвольте, но ведь распоряжения губернатора теперь уже не имеют никакой силы, к тому же в одной из этих вот телеграмм сказано, что он сбежал из Читы!..

Камера всколыхнулась шумом негодующих голосов!

— Это произвол!

— Издевательство!

— Чего вы боитесь!

— Вы не имеете права держать нас в каземате!

— Мы свободные граждане!

Но, как ни возмущались бывшие узники, получить свободу им в этот день не удалось. Договорились с начальником лишь о том, чтобы немедленно расковать кандальников, которых в камере больше половины, и разрешить подать телеграммы в Петроград и Читу.

Весть о революции разнеслась по тюрьме с поразительной быстротой, после обеда никто не вышел на работу. Ликовали не только политические, но и уголовники, понимая, что революция облегчит и их участь. Вся тюрьма гудела, как потревоженный пчельник. В камерах всех этажей без умолку говорили, спорили, радовались, пели революционные песни; многоголосый шум этот гулом заполнил тюремные коридоры; через открытые форточки вырывался на улицу и не смолкал до глубокой ночи.

Весело было вечером в шестой камере, люди кучками сидели на нарах, одни вспоминали прошлое: неудачу с подкопом, зверства тюремщиков, погибших здесь товарищей. Какую-то веселую историю рассказывал друзьям Михлин. В группе, где находился и Чугуевский, шел разговор о том, чтобы сразу же после освобождения из тюрьмы пойти к фельдшеру Крылову, поздравить его с наступающим пятидесятилетием и вручить ему подарок.