Изменить стиль страницы

Но не одни они слушали деда Степана.

Там, поближе к реке, за чернеющими в тьме копнами сена, у потухающего курева, забеленного седым пеплом, сидела бабка Настасья.

Давно перемыта была и сложена в шалаше посуда. Мозжили и просились на покой старые кости. Но не ложилась спать бабка Настасья. Сидела, сгорбившись, около тлеющего седого пепла, в платочке, торчавшем клином над головой: прислушивалась к дребезжавшему голосу чудаковатого мужа, к шуму и хохоту девичьему и думала.

Перед глазами проплывали вереницы картины далекого прошлого.

Вот точно такой же сенокос был и такая же ночь, темная и удушливая. Молодо и призывно звенела вот эта же песня: «По горам, горам высоким; по лугам широким…», и сам певун был тогда молодой, курчавый, голубоглазый, розовощекий и шустрый. А рядом с ним всплывали в памяти: рыжий и неуклюжий Филат, мор на деревне, бесплодное богомолье, долгая жизнь в Белокудрине… И вот уже незаметно подкралась старость. Скоро придет и смерть. Перед глазами четко встали: кладбище белокудринское, около сосенки сырая и желтая глина, горой наваленная, а рядом — такая же сырая, желтая и глубокая могила.

Уставилась бабка Настасья в открытую могилу. Сердце перестало биться в груди. С тоской додумывала свои думы:

«За что жизнь прожила?.. Длинную, натужную бабью жизнь? Вот девки… Смех их веселый разливается сейчас над лугами… Но скоро отсмеются. Выйдут замуж… будут рожать детей… переносить побои от мужиков… Вместе с мужиками будут терпеть издевку от богатеев да от царского начальства. И так же, измученные, высушенные, сойдут в могилу… Вот Павлушка и Параська… Что ждет бесприданницу — Параську?.. Горе и слезы».

Обидно бабке Настасье за внучонка озорного. Больно за Параську. Тоска и боль нестерпимо давят старую грудь бабки Настасьи, горький клубок подкатывается к горлу. Кажется бабке Настасье, что все горе и все слезы миллионов деревенских баб подкатились к ее горлу и готовы захлестнуть, задушить ее. И хочется бабке Настасье крикнуть в эту темную и удушливую ночь:

«За что?.. Где конец?..»

Но молчит ночь. Молчат уснувшие луга. Молчит притаившийся за рекою урман. Где-то неподалеку кони хрумкают траву. Под освежающим дыханием теплого предутреннего ветерка изредка вспыхивает и переливается золотом раскаленный пепел потухающего курева.

Не заметила в думах своих скорбных Настасья Петровна, что давно оборвалась песня старика, заглохли звуки гармони, затихли голоса девок и парней; притаилась ночная тьма, слышен чей-то другой голос, надсадный и торопливый, похожий на голос Афони-пастуха.

Вдруг черная тишина разорвалась звонкими голосами:

— Ур-ра-а!

Оторвала глаза бабка Настасья от серого пепла. Опираясь на клюшку, поднялась на ноги.

Там, за копнами, у пылающего костра, мелькали и суетились черные тени; о чем-то шумели и снова кричали «ура».

Стояла бабка Настасья, смотрела на мелькающих вокруг костра людей и думала: «Что это с ними?.. Сбеленились ребята…»

Откуда-то вынырнул внучонок Павлушка с Маринкой Валежниковой.

— Что такое, бабуня? — запыхавшись, спросил Павлушка. — Чего они кричат?

— Почем я знаю… Думала и вы — там, у костра…

А парни и девки да человек пять мужиков толпой шумной валили уже к ширяевскому шалашу. Впереди всех ехал на чьей-то белой и сухопарой лошади Афоня и кричал:

— Чей сенокос? Эй, кто там… вставайте!

За ним суетливо бежал дед Степан и тоже кричал:

— Наш это, Афоня… наш сенокос… ширяевский!

Из-за шума Афоня не слышал старика.

Свое орал:

— Вставайте!.. Радость привез я вам!.. Царя с престола убрали, мать честна!.. Слабода всем дадена!.. Гости из волости приехали!.. Всех велено в деревню звать!.. К утру чтобы все на сходе были…

Толпа окружила бабку Настасью.

Мужики и бабы наперебой кричали:

— Настасья Петровна…

— Бабушка!..

— Где Демьян-то?..

— Убрали царя!..

— Сла-бо-да-а-а!

И опять в черной, притаившейся тьме, над рекой и над лугами загремело:

— Ур-ра-а-а!.. Ур-ра-а!..

Глава 19

Высоко поднялось и нещадно пылало солнце над урманом густым и черным, над лугами зелеными, над серой чешуей речушки, извивающейся по луговине, и над потемневшими крышами деревеньки Белокудрино.

А на выгоне, близ поскотины, над крылечком мельницы-ветрянки в прозрачном голубом воздухе струился алой кровью небольшой красный флаг.

Из дворов выскакивали ребятишки и с криком бежали к выгону:

— Гавря! Айда к мельнице!

— А что там?

— Слабода!

— Михалка, смотри, что на мельнице-то!

— Айда туда!

— Пошли-и!..

— Ихты-ы-ы!..

Потянулась к мельнице кучками молодежь.

Парни смеялись:

— Слабода, девки!

— Теперь целуйся, сколь хочешь…

Девки отвечали:

— Варначье, язви вас!..

— Охальники!..

Вперемежку, группами туда же шли мужики и бабы; за ними, опираясь на суковые палки, ковыляли старики и старухи. Смотрели из-под руки на красный флаг и крестились:

— Слава тебе, господи, дождались…

— Полыхает-то как!.. Флаг-то…

— Спаси, пресвятая богородица, и помилуй…

Павлушка Ширяев шел улицей о бабкой Настасьей и торопил ее:

— Скорее, бабуня, опоздаем!.. Смотри, народу-то у мельницы сколько…

— Не опоздаем, — отвечала бабка. — Сказывают, не проходили еще туда гости-то…

— Дождались-таки, бабуня! — восторженно говорил Павлушка. — Сковырнули царя!.. К чертовой матери!.. Помнишь, бабуня, говорили-то мы с тобой… По-нашему вышло!..

Бабка Настасья шла, опираясь на клюшку, смотрела из-под руки на полыхающий красный флаг у мельницы и вздыхала:

— Охо-хо, Павлушенька… Царя-то сковырнули… а, говорят, из городу господин приехал… Охо-хо… чует мое сердце — не будет добра…

Некоторые мужики шли к выгону и, осторожно озираясь, шептались!

— За податями приехали…

— Неуж?

— С места не сойти!..

А вокруг мельницы собиралась и быстро ширилась пестрая деревенская толпа. Бабы и старухи кучками жались друг к другу, держась поодаль от мужиков. Мужики и парни сгрудились около ступенек и под дырявыми крыльями мельницы. Одиноко серели солдатские гимнастерки и шинельки, папахи-вязанки и фуражки. Вокруг толпы бегали и визжали ребятишки.

В середине толпы похаживал, качаясь на ногах, подвыпивший старик Лыков и, блаженно улыбаясь, говорил то одному, то другому мужику:

— Сына-то моего, Фомушку… убили на войне, а мне слабода дадена, братаны, а?.. Слабода, а? Сына-то моего, Фомушку…

Над Лыковым степенно посмеивались.

Близ сходней, потрясая своей реденькой, соломенно-желтой бородкой, размахивал рукавами шинельки и выкрикивал петухом Сеня Семиколенный:

— Дождались, Якуня-Ваня!.. Заживем теперь, Якуня-Ваня!

А под крыльями мельницы ораторствовал кудлатый Афоня-пастух.

Как и все фронтовики, Афоня пришел на собрание в шинельке и в военной фуражке, но через плечо у него перекинут был ремешок, на котором сбоку висела порыжевшая кожаная сумка — отличительный знак пастуха. Афоня повертывался во все стороны и, указывая на хромую свою ногу, топтался в кругу мужиков и парней и выкрикивал:

— Вот, мать честна… за слабоду окорочена!.. Да-а-а… Ежели бы не воевали мы… не вышла бы слабода!.. За то и кровь лили… чтобы царя сковырнуть, мать честна!..

К пастуху подошел Сеня Семиколенный и, желая побалагурить, приветствовал его обычным в таких случаях выкриком:

— Здорово, Афоня! Как поживаешь?

— А ничего, — пробасил пастух, поняв намерения Сени. — Видишь, время-то какое пришло для нашего брата: хоть песни пой, хоть волком вой!

По толпе прокатился смешок.

Афоня переждал смех и спросил Сеню:

— А ты как поживаешь, дядя Семен?

— Я-то? — переспросил Сеня и громко ответил: — А у меня только за тем дело и стало, что работы да хлеба не стало… А так ничего… живу!.. Живу, Якуня-Ваня!

— Ну, что ж! — басовито воскликнул пастух. — Это не беда, что нам с тобою есть нечего, зато всем мужикам теперь будет весело, мать честна!