— С этого и надо было начинать…
Не обращая внимания на эти возгласы, Капустин продолжал:
— Я предлагаю голосовать за Михайлу Иваныча Калинина! Хотя здесь нет его портрета, но я скажу вам, товарищи: это самый первый наш крестьянский вождь от сохи! Могу сказать, что Михайла Иваныч Калинин настоящий хлебороб.
Со стороны делегатов опять полетели вопросы:
— Где он живет?
— Чем занимается?
Со средней скамьи поднялась ярко-рыжая голова партизана, который ответил вместо Капустина:
— Я знаю товарища Калинина! Он из Тверской губернии… мой земляк… Раньше хлебопашеством занимался… А теперь состоит всероссийским крестьянским старостой.
И снова возбужденно и радостно загалдели все делегаты:
— Вот это ладно!
— Нашли мужика…
— Голосо-ва-а-ать!
Переждав галдеж, председатель предложил поднять руки за Калинина. Избрали опять единогласно. И закончили избрание Калинина долгими и дружными аплодисментами.
— Ну, как, товарищи, — снова спросил Капустин, — еще выбирать для Москвы или довольно?
— Довольно, — закричали со всех сторон мужики и бабы. — Достаточно! Переходи к городу…
Капустин взял со стола список кандидатов, которых наметил волостной партийный комитет.
— Теперь переходим к голосованию кандидатов на городской съезд Советов, — снова заговорил он и сейчас же стал перечислять фамилии кандидатов, рекомендованных партийной организацией и согласованных с партизанами. Сказал, кто от какой деревни и почему выдвигается. При оглашении фамилий кандидаты вставали на ноги, смотрели прямо в президиум, боясь повернуть голову к своим избирателям. И так стояли до тех пор, пока оканчивалось голосование их кандидатур.
За этих кандидатов тоже голосовали дружно.
Так же единодушно избрали волостной исполком, в который выбран был и намечен в председатели белокудринский дегтярник Панфил Комаров.
На этом и закончилось утреннее заседание первого чумаловского волостного съезда Советов.
Глава 28
Депутаты, избранные на уездный съезд, решили ехать в город все вместе. Потому и пришлось белокудринцам задержаться в Чумалове.
Накануне отъезда из Чумалова Павел Ширяев весь день помогал Капустину заканчивать волостные дела. На квартиру он вернулся в полночь и прямо пошел к сеновалу, где навалено было свежее сено.
Когда лез на сеновал, думал: «Грохнусь — и сразу засну».
А когда лег на сено и почувствовал аромат луговых трав — сна как не бывало.
Ворочался Павел с боку на бок и думал. Перебирал в памяти пережитое. И о чем бы ни думал, мысли неизменно возвращались к Параське. Вспомнил бабку Настасью и ее разговоры о бабьей доле. Только теперь понял по-настоящему, сколь тяжела эта доля. Только теперь как-то особенно остро почувствовал, сколько обид и горя причинил он Параське. Знал, что ударила его Параська не из-за того, что не пропускал он баб с соломой церковь поджигать, а в отместку за все пережитое. При воспоминании об этом от стыда горели его лицо и уши.
Перевернулся Павел на другой бок и, смеясь, заговорил сам с собой:
«Не беда… не полинял… и хуже не буду…»
О ребенке вспомнил:
«Бабуня говорила: твоя кровь…»
Опять стыд и боль обожгли все тело.
Припоминал, как держала себя Параська во время поджога церкви, как палила из винтовки, как держала себя на съезде, какие слова говорила. Все припомнил. И всему удивлялся. Видел, что не та теперь Параська стала. Новая она, неожиданно изменившаяся, выросшая.
Уже вторые петухи пропели. А Павел все ворочался и думал. И чем больше думал, тем крепче убеждался, что не жить ему без Параськи. Словно приворожила она его к себе.
Тревожно заекало сердце, напуганное мыслью о том, что теперь не пойдет за него Параська замуж. Павел знал, что гордая она. Но переубеждал себя и доказывал, что если придет он к ней по-хорошему и заговорит «по-сознательному», то растает Параськино сердце.
В сонной голове складывались ласковые слова, которые он будет говорить завтра при встрече с Параськой. Будто кружево, ловко и складно сплетались и расплетались в голове эти ласковые, хорошие слова.
В дверцы сеновала уже проглядывал бледный рассвет.
По селу разносился третий переклик петухов.
Не помнил Павел, как неожиданно и быстро уснул. И так же неожиданно и быстро проснулся и сел, протирая глаза кулаками.
Внизу под сеновалом хрюкала свинья, в ограде кудахтали куры, где-то в разных концах села тарахтели телеги; кое-где во дворах слышались уже заспанные голоса баб, доивших коров.
Село просыпалось.
Точно ужаленный, спрыгнул Павел с сеновала. Короткий был сон. Но крепкая бодрость будоражила все тело. Кинулся к водовозке. Налил воды в колоду. Скинул с себя полушубок и шлем. И давай полоскаться. Вода была студеная. Но Павлу это нравилось. Плескался он и покрякивал. А умывшись, надел полушубок и шлем, вышел за ограду и быстро зашагал к дому, в котором жили Маланья и Параська. Издалека на бегу помахал шлемом мужикам, уезжавшим с волостного съезда.
Параську нашел Павел в углу ограды, под навесом. Она смазывала дегтем колеса своей телеги.
В ограде было пусто.
Увидев Павла, Параська разогнулась, взглянула на него и снова наклонилась к колесу.
Но Павел заметил, как полыхнуло лицо ее малиновым румянцем. Павла трепала лихорадка, хотя самому ему казалось, что трясет его от свежего утренника.
Подошел он к Параське и, кривя рот в улыбку, сказал:
— Парасковье Афанасьевне — мое почтение!
Не отрываясь от работы, Параська ответила:
— Здравствуй, комиссар. Не шуми… спят еще люди…
— Ну, какой я комиссар, — с притворной скромностью проговорил Павел, превозмогая волнение и не зная, с чего начать разговор. — Комиссар здесь товарищ Капустин, а я так… вроде Володи… на манер Кузьмы…
Голос у него вдруг оборвался. Он замолчал. Топтался около Параськиной телеги и чувствовал, что пропали куда-то нужные слова, которые вчера так хорошо складывались в голове.
Молчала и Параська, взволнованная; она продолжала мазать дегтярным помазком тележную ось.
Наконец, собравшись с духом, Павел спросил;
— А где Маланья?
— Лошадей повела к воде, — ответила Параська, не глядя на него и неуклюже подставляя колесо к оси.
— Эх, ты! — усмехнулся Павел, подхватывая колесо и отталкивая Параську. — Дай-кось… ежели не научилась…
— А ты шибко ученый, — сердито заговорила Параська, выпрямляясь и глядя куда-то в угол ограды. — Зачем в город меня назначили? Чего я знаю? Не поеду с вами!
Надев колесо на ось и вставив чеку, Павел тоже выпрямился и, глядя в лицо Параськи, хмуро сказал:
— Ну… вот что, Парась… брось ты сердиться… — И ласково прибавил: — Эх, ты!
— А ты? — все так же сердито отозвалась Параська. И понеслась в потоке слов, неведомо откуда хлынувших. — Ребенка-то сотворить — большого ума, поди, не надо… а нянчить… да горе с ребенком мыкать — вас нету… Умник! Чего тебе надо? Что пришел? Уходи!
Злые слова ошарашили Павла. На минуту он растерялся. Потом вдруг метнулся к Параське, схватил ее в объятия и, осыпая горячее лицо ее поцелуями, зашептал:
— Ну… будет, Парася! Ну… Твой я! Веревки хоть вей из меня. Твой… твой…
Слабо сопротивляясь, Параська все еще сердито говорила:
— Ладно, не улещай, не поверю… Не лезь, Павел!.. Да перестань же ты… люди увидят! Стыдоба!..
— Нет, поверишь, поверишь! — тискал ее Павел, осыпая поцелуями. — Пусть смотрят люди… Теперь женой будешь… милая моя!
Чувствовала Параська, что тает ее сердце от сумасшедших Павлушкиных объятий и поцелуев — словно лед от палящих лучей солнца, кружится голова от сладкой истомы, которую она испытывала когда-то в первые весенние встречи с Павлушкой. Но все еще защищалась:
— Не лезь, Павел! Все равно… не буду!
— А я говорю: будешь!
— Да не лезь ты, Христа ради, — взмолилась она наконец, чувствуя, что исчезла куда-то злоба ее, бессильно опускаются руки и сами собой тянутся губы ее к губам Павла.