— Тут я, Мэри. — Она шла к дому из уборной не торопясь и не улыбаясь.
— Иди же скорей, помоги ребенку, — сказала Розакок.
— А что вы сделали с ребенком Милдред, мисс Розакок?
— Ничего я не сделала, просто он болен.
— Он вовсе не болен, мисс Розакок. Это он так вас встречает.
— Я зашла сфотографировать его, а он проснулся.
— И вы его взяли на руки, да? Когда я только что его покормила? — На лице ее по-прежнему не было улыбки.
— Я хотела его унять, Мэри, не сердись.
— Да, мэм. Он срыгнул свой обед, да?
— Да.
Мэри нагнулась, подняла листок, лежавший на чисто подметенной земле, и, держа в руке, стала разглядывать, пока сзади к ней не подобрался индюк, но она услышала и напустилась на него: «Кыш, окаянный!» — и он заковылял прочь. В доме кричал ребенок, уже немножко слабее, но упорно, и Розакок нахмурилась. Мэри неторопливо поднялась на крыльцо, поддерживая рукой прямую спину, и сказала:
— Он все время срыгивает. Не знаю уж, как он будет расти, если питание в нем не задерживается.
— Мэри, поди уйми его.
— А чего вы боитесь его крика? Он на свет появился с криком и всегда кричит, пока я не приду и не утихомирю его. У него есть полное право кричать, мисс Роза, а вот вы почему до сих пор не привыкли к грудным ребятам? — Она улыбнулась и вошла в дом. — Заходите, мисс Роза. Сейчас я переодену его в чистенькое, и вы его снимете.
Но Розакок невмоготу было возвращаться в дом. Она поглядела на полинявшее вечернее небо.
— Пожалуй, сейчас уже темно, лучше я приду в то воскресенье.
Мэри остановилась на месте.
— Хорошо, мэм, как хотите… — И Розакок пошла к соснам. Не успела она отойти, как Мэри позвала ее обратно и отдала забытый ею кодак.
— Говорят, у мистера Уэсли теперь свой самолет.
— Кто это говорит, Мэри?
— Вчера вечером Эстелла встретила мистера Уэсли на дороге, и он сказал, что у него теперь восьмицилиндровый самолет, и он на нем приехал домой, он сегодня вечером уедет в Норфолк и чтоб мы смотрели, как он будет лететь.
— Да это не его самолет, Мэри. Уэсли просто попросился долететь сюда, и они уже улетели обратно.
— Понимаю, мэм. Как он поживает?
— Должно быть, хорошо. Я его с похорон не видела.
— Да, мэм, — сказала Мэри, вглядевшись в лицо Роза-кок (хотя та постаралась, чтобы па нем не отразилось и половины ее страданий), и, поняв, что больше ничего говорить не следует, молча смотрела, как Розакок направилась было домой, но остановилась и опять взглянула на небо.
— Я хочу пойти к его маме, Мэри. Может, она мне скажет, что я такого сделала.
И Мэри сказала только:
— Идите быстрее, мисс Роза, а то вас застанет ночь. — И ночь никак не могла поступить иначе, так как дом Биверсов стоял в двух милях отсюда, лицом к шоссе, а задом к лесу, который начинался возле домика Мэри. Розакок могла бы пойти сначала домой, взять машину и поехать по дороге (а по дороге тоже три мили), но ей пришлось бы долго объясняться с Мамой и отговариваться от ужина. А если она сейчас пойдет через лес, то, пока дойдет, Биверсы уже поужинают, она поговорит с ними, а потом позвонит Майло, и он приедет за ней. И Розакок пошла через двор Мэри в другую сторону, даже не заметив, что Мэри еще стоит в дверях, и скоро ее обступили деревья, постепенно заглушившие плач ребенка.
Пройдя больше половины пути, она уже не стремилась убежать от ребенка Милдред, а лес тем временем поредел, и вот оно, то место, где в начале весны был пожар, обугливший вразброс стоявшие сосны и открывший небу оголенную землю. Тут она остановилась и озадаченно подумала, куда же она бежит, как будто мать Уэсли может знать, что у него там в душе, и решила было повернуть назад. Ничего она не может сказать Биверсам такого, чтобы они поняли. Но если она пойдет обратно, скоро наступит черная непроглядь, и потому она сказала себе: «Я просто войду и как ни в чем не бывало попрошу разрешения позвонить домой и сказать Майло, чтобы он за мной приехал. Если они захотят поговорить, тогда пусть сами решают, что сказать». Она перевела дух и собралась идти дальше, но легкий ветерок в лицо вдруг открыл ей совсем неожиданное — ястреба, который кружил низко, чуть повыше деревьев, распластав темно-рыжие крылья, так устроенные, что на них можно часами парить в воздухе (если воздух держит и на земле есть за чем поохотиться), и его черные глаза уставились прямо на нее, а железный клюв, отчетливо видный на — фоне неба, раскрывался и смыкался, но ястребиного крика не слыхать — только какие-то дрожащие звуки, похожие на музыку, пробегают под ним, ветерок их то приносит, то уносит, как будто они для ястреба только и предназначены, и больше ни для кого, как будто их сотворил этот вечер, чтоб указывать ястребу путь в небе и помогать охоте, а для хищной птицы они были слишком нежные, эти звуки, слишком тоненькие и такие слабые, такие мимолетные, что Розакок привстала на цыпочки, стараясь расслышать получше, и приставила к уху ладонь, но ястреб это увидел и сомкнул тонкокостные крылья под собою таким долгим и медленным махом, что Розакок подумала — вот-вот они ее заденут, эти крылья, и даже приоткрыла рот, чтобы как-то приветствовать его, но ястреб полетел дальше, унося с собой и музыку, и ветерок. Она повернулась ему вслед и хотела что-то сказать, позвать его обратно, но губы ее двигались беззвучно, как его клюв. С птицей-кардиналом можно дурачиться хоть целый день, но что, например, скажешь такой птице, как ястреб? Ничего, на что бы ястреб ответил, и Розакок пошла дальше, подгоняемая ветерком, который дул ей теперь в спину, и не репетировала про себя, что она скажет Биверсам, не думала о том, какой вид ей принять, а рылась в памяти, стараясь определить обрывки музыки, которую унес с собой ястреб, и догадаться, откуда они взялись. Но память на музыку оказалась еще слабее, чем те звуки, и они засели в ее мозгу, разрозненные, одинокие, заволокли своей странной грустью все ее горести, упрятали их глубже всяких переживаний и уныния и дали ей свободу на этот короткий промежуток пути в наступающих сумерках, теплых, несмотря на начало ноября, и последний закатный свет упал на нежный, даже незаметный днем пушок на ее щеке перескочил на висок и на жестковатые, соломенного цвета волосы, откинутые назад трепещущим ветерком, а ноги ее топтали высокую траву, прихваченную заморозками, но еще зеленую и не поникшую, и она была свободна идти дальше или вернуться назад. Еще несколько шагов, и впереди показался дом Биверсов. Ветер повернул еще раз, и теперь в нем близко и вся целиком слышалась музыка. Теперь уж не повернешь назад, потому что там был Уэсли, это ясно как божий день, и он играл на своей флотской губной гармошке, а она-то считала, что он в Норфолке или по крайней мере летит на север в самолете Уилли Дьюк.
Дом Биверсов стоял наискось к дороге, на голой, расчищенной земле, но с трех сторон к участку подступал лес, словно охраняя его от дороги. Еще немного, сквозь деревья уже виднелась бы боковая стена дома, но, чтобы никому не попасться на глаза, Розакок обошла участок лесом и вышла почти к самой дороге. Потом она повернула, и прямо перед ней, ярдах в пятидесяти, была веранда и три ступеньки, и на верхней ступеньке младший брат Уэсли, Клод, сидел, подложив под себя руки, слушал музыку и смотрел в сторону Уэсли.
А Уэсли стоял в углу веранды, ближайшем к Розакок, опершись плечом о крайний столбик, лицом к дороге, но глядя вниз. Из-за деревьев Розакок видела лишь три четверти Уэсли — темно-синие брюки, которые он носил все лето, свободную белую рубашку, волосы, выгоревшие на солнце Океанского Кругозора, — все, кроме лица. Лицо наполовину закрывали руки, сложенные горстью и двигавшиеся вдоль гармошки, пока музыка не оборвалась. Потом пальцы на одной руке выпрямились, и снова началась музыка, не песня, не мотив и ни на что знакомое не похожая — такое она слышала только в детстве, когда старики негры играли на губных гармошках вроде этой, словно вспоминая свою Африку, где каждый из них был могущественным королем, или в то лето, когда Майло стал взрослым (и у него начала пробиваться борода цвета сухой травы-бородача) и он уже не делился с ней своими переживаниями и каждый вечер после ужина, прежде чем уйти из дому, сумерничал на веранде, насвистывая про свои тайны на мотивы, которые она никогда не могла разобрать, и обдумывал про себя, как провести эту ночь, когда она настанет (иначе говоря, прошагать три мили на свидание с Эббот, девушкой старше его, сиротой, которая жила у своего дяди: она уводила Майло в темные табачные сараи и слишком рано научила его всяким таким вещам, о которых другие люди не знают до конца своей жизни). Но она-то никогда не напевала Уэсли ничего подобного — он этому научился где-то еще, только не дома, может, на флотской службе. («Но если флотская служба такая грустная, — подумала она, — зачем же люди идут туда по собственной охоте?»)