— Ну, Розакок, теперь можешь успокоиться. Уилли Дьюк Эйкок подцепила богатого дружка, а об Уэсли Биверсе и думать забыла.

Розакок покачивалась все так же мерно, однако спросила:

— Что ты хочешь сказать?

— А то, что и часу еще не прошло, как на пастбище папаши Эйкока приземлился частный самолет, а в нем оказались Уилли Дьюк и какой-то парень из Норфолка — он сам вел самолет и не иначе, как страшно влюблен, только из-за любви можно посадить самолет на пастбище Эйкока!

Розакок засмеялась.

— И долго ты все это придумывал?

— Ей-богу, правда, Роза. Сам-то я не видел, но только что встретил в магазине ее мамашу, она накупила кучу устричных консервов и говорит, вся семья никак не опомнится, а про корову и говорить нечего. Уверяет, что, когда самолет приземлился, у коровы все соски растопырились и из них потекло.

Но, даже поверив ему, Розакок вопреки его надеждам не улыбнулась. Она встала с качалки.

— Пойду-ка накрою на стол, — сказала она и пошла к двери в дом.

Майло ее остановил.

— И что ты маешься, Роза? И вид у тебя самый что ни на есть похоронный. Уилли же не бросила атомную бомбу. Я б на твоем месте улыбался до ушей.

— В честь чего это?

— Так ведь это значит, что Уэсли теперь — твоя частная собственность.

— Ты Уэсли об этом спроси.

— Сама спросишь. Уэсли тоже прилетел на том самолетике, — сияя, выложил он самое главное.

Она повернулась к двери и сказала:

— Это правда?

— От самой миссис Эйкок слышал!

Она даже не взглянула на брата. Она собрала на стол, но не села ужинать, сказав, что ей не хочется есть, а на самом деле ей не хотелось слушать, как они потешаются над самолетом на пастбище и торопят ее переодеться, а то, глядишь, вот-вот явится Уэсли. Она переоделась, но и не подумала наряжаться, а натянула на себя все то же бледно-голубое платье и свитер, что она надевала каждый вечер, приходя с работы, потом вышла во двор и села на качели и стала чуть-чуть покачиваться, упершись каблуками в белесую землю, притормаживая качели, чтобы ни на секунду не терять из виду дорогу. В холодеющем воздухе меркнувшие лучи солнца, низкие и косые, то здесь, то там зажигали новенькие медные электропровода, и от этого казалось, будто они летят между столбами в оба конца дороги. На колени ей упал сухой свернувшийся лист клена. Она растерла его в руке, недоумевая, откуда он взялся (качели-то были под дубом), а сверху на тоненькой шелковинке к ней спустился паук, намереваясь заполнить пространство нескончаемой своей нитью, а по ту сторону дороги каркали две вороны, которых заслонял белый платан, оголенный и прямой, как ныряющий Уэсли. Где-то вдали щелкнул выстрел, и вороны смолкли. Поздновато для охоты, подумала Розакок и просчитала до двенадцати, и одна из ворон подала сигнал начинать снова. Вскоре стемнело. В доме зажгли свет, вон у окна столовой гладит Мама. (Она так и будет стоять до самой ночи. Потом Майло скажет: «Ладно, закругляйся, а то еще куклуксклановцы нагрянут: почему, мол, заставляешь мать работать допоздна».) А дорога была темная, никто по ней не шел и не ехал, даже светляки не мерцали. (Все светляки погибли. Вчера ночью были первые заморозки.)

И в субботнюю ночь опять подморозило. Розакок это видела сама, она не спала и что ни час глядела из своего окошка на дорогу, пока наконец в лунном свете не заискрился иней, подползавший все ближе к дому — сперва он лег на поникшие лопухи у дороги и сковал их седой изморозью до утра. Потом, чуть помедлив, неторопливо двинулся дальше, по двору, словно руки, нащупывавшие путь от одного кустика травы до другого, и поближе к дому (где трава уже кончилась) перекинулся с камней на сухие стебли, потом на крышу машины Майло и, высеребрив все это, дополз до дома. Розакок откинулась на подушку и уснула.

Глава вторая

Долгая и счастливая жизнь i_004.jpg

Но в воскресенье опять пригрело солнце, и, когда она проснулась, иней стал росой, а по дороге толпы чернокожих ребятишек топали в церковь «Гора Мориа», пуская в утренний воздух белые струйки пара изо рта, и ехали в церковь «Услада» машины, переполненные белыми, которых Розакок, конечно, знала, но не могла разглядеть. Часы показывали половину одиннадцатого, и в доме стояла тишина. Все ушли без нее. Но когда она спустилась в кухню, там оказался Майло, разодетый с ног до головы; он уплетал патоку.

— А, — сказала она, — я уж думала, что сегодня потащусь пешком.

Майло воззрился на ее лицо, соображая, как с ней следует говорить.

— Мама ушла с Сестренкой. Она сказала, чтоб ты спала сколько хочешь.

Розакок бросила взгляд в зеркальце для бритья, висевшее над плитой.

— Может, я с виду дохлая, но на самом деле ничего подобного.

— Сисси тоже неважно себя чувствует. Она лежит наверху, так что можешь остаться с ней.

— Майло, я поеду. Ничего с твоей Сисси не случится, а если она начнет рожать детей, мы и в церкви услышим, как она заорет. Остуди мне кофе, а я мигом оденусь.

Несмотря на спешку, она старалась одеться как можно лучше, и наконец перевела дух, и машина помчалась (но не настолько быстро, чтоб снять тяжесть с ее сердца).

Они пролетели мимо видневшегося сквозь поредевшую пекановую рощу дома мистера Айзека, Розакок подняла глаза и, чтобы нарушить молчание, чтобы отвлечься, сказала первое, что пришло в голову:

— Вот грузовик мистера Айзека, значит, он еще дома. Должно быть, ему так плохо, что он не поедет в церковь.

— Коли жив, так поедет, — сказал Майло. Они миновали озеро, круто срезали последний поворот, и перед ними предстала церковь «Услада», облитая утренним солнцем, вокруг нее крутились игравшие во что-то мальчишки, а в стороне, ближе к кладбищу, кучками стояли мужчины в клубах табачного дыма — они спешили накуриться в те последние минуты, что им осталось быть на воздухе. Еще на повороте Розакок, зная, что ее не видно, впилась глазами в группу мужчин, но издали не смогла разглядеть лиц, а когда машина въехала в церковный двор и все мужчины, обернувшись, уставились на них и какой-то мальчишка заорал «Рози-Кок!» (так ее звали все мальчишки), то она уже не решилась поднять глаз. Она смотрела на кладбище, где все глубже в землю уходил ее отец. Но этого она не видела. Она видела только, как Майло отыскивает глазами кого-то в толпе. Она трепетала при мысли, что он ей вот-вот что-то скажет, и проговорила тем голосом, которого пугалась сама:

— Не говори, если кого увидишь.

Она вышла из машины одна и пошла прямо к церкви мимо всех мужчин, ничего не видя, кроме белого песка под ногами. И никто ее не окликнул. Тем же быстрым шагом она вошла в церковь и села слева от Мамы на четвертую скамью от кафедры.

— Ты поела? — спросила Мама.

— Поела, — ответила Розакок и повернулась к кафедре с твердым намерением смотреть целый час только вперед, но Сестренка сидела, повернувшись к двери, и Мама то и дело оглядывалась и называла каждого входящего. Розакок только кивала в ответ и все время смотрела прямо перед собой, и наконец Мама не выдержала, и толкнула ее в бок, и сказала: «Матушки мои!», и ей пришлось обернуться, потому что в церковь вплыла Уилли Дьюк Эйкок, сияя так, словно еще недолго ей осталось носить фамилию Эйкок, а вместе с ней ее новый поклонник, которого она выпихнула вперед для всеобщего обозрения (и все старались его рассмотреть, кроме Розакок, которая решила заранее прочесть гимны в молитвеннике, но никто ничего особенного не увидел, кроме того, что у него маленькая голова и яркая гавайская рубашка с широким распахнутым воротником, лежавшим на его круглых плечах. Мама сказала: «Должно быть, он не рассчитывал попасть в церковь, когда укладывал вещи».

Но что самое удивительное — за ними важно выступало все семейство Эйкок.

— С тех пор как открыли кино-заезжаловку, они в церковь и носу не казали, — заметила Мама.

(Кино-заезжаловка открылось прямо против их дома, на другом конце поля, и все лето по субботам, как только заходило солнце, они усаживались на свежем воздухе и смотрели всю программу до последних кадров кинохроники, после чего у них не было сил утром идти в церковь — поэтому они и совестились ездить на церковные пикники. Само собой, они смотрели кино, не слыша ни звука, но Ида, их младшая, очень быстро научилась читать по губам и передавала им каждое слово.) Наконец, когда семейство уселось, облепив со всех сторон нового дружка, было уже без малого одиннадцать и за окнами слышались разные звуки: мужчины втаптывали окурки в песок, шаркали подошвами о цементные ступеньки, прокашливались, надеясь, что в последний раз, и незаметно пробирались к своим. Мама не оборачивалась, когда они входили (и вносили с собой струи свежего воздуха, щекотавшего шею Розакок), но Сестренка видела всех и не назвала ни одного имени, даже Майло, который сел на скамью рядом с Мамой. Розакок чувствовала, что он повернулся в ее сторону, но не взглянула на него, думая: «Что бы он там ни узнал, не желаю слушать». Тут вышел священник, и женщины, поющие в хоре, уселись на свои места. Все примолкли, кроме Мамы (которая сказала вслух то, что думали остальные):