— Не знаю, но она туда переезжает со всеми манатками.
— О чем же тогда она тебя просила?
— Она спрашивала, не подвезу ли я ее до Норфолка.
Розакок выдернула руку из его руки.
— На этом мотоцикле?
— Да.
— Значит, она совсем уже спятила. — Они карабкались на холм, глядя вперед, туда, где начиналась рощица. — И ты ее повезешь?
— Еще не знаю.
— Когда ж ты будешь знать?
— Сегодня, когда приеду домой. — Он опять взял ее за руку, давая понять, что разговор об Уилли Дьюк окончен, и повел в рощицу.
Они пробирались среди кустов шиповника, среди низких веток каких-то деревьев и ядовитого сумаха (тут даже опасно ходить, а Уэсли босой), и оба глядели в землю, будто каждую минуту под ногами мог разверзнуться глубокий колодец. Деревья становились все гуще, в роще начинало темнеть, и, когда Розакок, оглянувшись, уже не увидела мулов, она сказала:
— Уэсли, мы с тобой напоремся на ядовитый сумах, и Майло над нами всю жизнь будет измываться, а воды ты тут все равно до самой ночи не найдешь.
— Может, я вовсе не воду ищу, — сказал Уэсли.
— Золотого песка я тут что-то не вижу — чего же ты ищешь?
Справа от Уэсли стоял дуб, вокруг его корней земля была почти голая. Уэсли потянул ее под дуб и сел на коротенькую редкую травку. Розакок держалась за его руку, но не села.
— Скоро совсем стемнеет, — сказала она, — мы в кровь обдеремся и ноги собьем, пока выберемся.
Но свет, просачивающийся сквозь листву, падал сейчас на лицо Уэсли, и, когда она опять его увидела, это глядевшее на нее снизу вверх лицо, серьезное, как у Джорджа Вашингтона, и будто сроду никогда не улыбавшееся, когда он еще раз потянул ее за руку, она села рядом с ним на траву. Краешек ее белого платья лег на его коричневые ноги и закрыл то место, где после пиявки осталась припухшая ранка, и она спросила его о том, что уже долго не давало ей покоя.
— Как это ты загорел под трусами?
Он завернул трусы почти до критического места.
— Пляжился в своей шкурке, — сказал он.
— Ты мне так и не объяснил, что это значит.
— Это значит — купаться голяком.
— Где?
— Везде, где найдется укромное местечко на берегу и подходящая компания.
— И кого ты находил?
— Компанию найти нетрудно.
— Женщин то есть?
— Может, хватит вопросов? — сказал он и приподнял ее волосы, нырнул под них лицом и успел поцеловать ее в шею.
Розакок немножко отодвинулась, вдруг почувствовала, как она устала за сегодняшний день.
— Уэсли, — сказала она, — ты меня прости, может, это не мое дело, но я уже скоро три года сижу как проклятая в Эфтоне, и в голове у меня все время уйма вопросов, и я жду, что ты мне на все ответишь, а ты разговариваешь со мной, как с грудным младенцем, которому только и нужно, что соска в рот.
Он молчал, и, когда она к нему повернулась, он просто разглядывал свои ступни, хотя они были еле видны ему в сумерках. Какое-то время единственным звуком в тишине был крик козодоя, начавшего свою ночную жизнь: а Розакок все смотрела на Уэсли, зная, что, когда он подымет глаза, она прочтет в них все, что ей нужно знать, но он не поднимал глаз, и тогда она опять заговорила, торопясь высказать ему все, что столько раз повторяла про себя в ожидании такого случая, как сейчас.
— Есть люди, которые заглядывают тебе в глаза каждую секунду, когда бывают вместе с тобой, будто ты дом, где одни окна светятся, а другие темные и нужно всмотреться в каждое окно, чтобы найти, где ты есть. Уэсли, те, кто голосует на дорогах, дают мне куда больше, чем ты, — знаешь, эти старички с картонными чемоданами, руки из рукавов торчат корявые, холодные, и тащатся они по дорогам, по пыли, и такие все смирные, не то что попросить куда-то подкинуть, а и дышать не смеют, а я, бывает, еду мимо в автобусе, и они глядят на меня, а может, и не на меня, но мне кажется, вроде бы на меня, и за три секунды я получаю от них больше, чем от тебя за три года.
Он и на это ничего не ответил. Он так и не понял, что все ее вопросы сводятся к одному, который она не могла ему задать, то есть любит он ее или нет, а если любит, то зачем же те женщины, на которых намекал Майло, а он ничего не отрицал, а если не любит, зачем же он столько лет гуляет с ней, и зачем возит туда и сюда на своем новехоньком мотоцикле, и зачем привел сюда, под это дерево, когда на целые мили вокруг, наверно, нет никакой воды и уже спускается ночь?
Он не ответил, но, когда она умолкла, он показал ей зачем. Он стал делать с ее лицом, с ее губами, с белой шеей то, что делал всегда. И она позволяла ему это, пока он не осмелел и не запустил руку ей под платье — раньше он этого никогда не делал и даже не пытался. Она удержала его руку и спросила:
— Это все, что тебе от меня нужно?
— Это не так уж мало, — сказал Уэсли. И если б он дал ей минуту подумать, поглядеть на него, он, быть может, одержал бы победу, но он сказал еще: — Если ты думаешь, что попадешь в беду, как Милдред, то можешь не беспокоиться. Тут порядок. Я потому и уехал с похорон — надо было взять дома кое-что, чтоб был полный порядок и у меня, и у тебя.
— Нет, Уэсли, — сказала Розакок. И немного погодя добавила — Уже совсем стемнело, — и встала, и попросила его отвезти ее домой.
— Роза, — сказал он, — ведь я опять уезжаю в Норфолк. Ты же это знаешь, верно?
— Знаю, — ответила она. И повернулась спиной, готовясь уйти.
— И что я, может, повезу туда Уилли Дьюк?
— Уэсли, можешь везти Уилли Дьюк в Африку и обратно, если это то, что тебе надо. Смотри только, чтоб она не попала в беду, как Милдред. — И Уэсли сдался и пошел следом за ней через рощу — она шла впереди потому, что была в туфлях и могла прокладывать дорогу, и, когда они дошли до холма, вокруг уже стояла темь. Только мулы выделялись силуэтом на фоне озера внизу, и ожидания Розакок оправдались: они стояли почти вплотную друг к другу, как полагалось по правилу. Уэсли увидел это и сказал:
— Поздравляю, мулы.
Розакок миновала раздевалку и направилась к мотоциклу, а Уэсли вошел внутрь надеть брюки. Но в раздевалке не было света, и Роза видела, как в продухе между крышей и стеной вспыхнула и погасла спичка, потом еще одна, потом Уэсли потопал ногами и наконец вышел из раздевалки, неся в руках брюки и туфли.
— Ты что, голый домой поедешь? — спросила Розакок.
— Да ну ее к дьяволу, эту раздевалку, — сказал Уэсли, — не буду я скакать в темноте на одной ноге, там змей полно.
Он включил фару, стянул трусы и, стоя в одной рубашке, принялся надевать брюки, и Розакок отвернулась, хотя он ее об этом не просил.
А потом он бешено мчал ее двадцать миль без остановки, лихо срезая крутые повороты, и она крепко вцепилась в него, чтобы остаться в живых. Когда они приближались к ее дому, Розакок стиснула его плечи, чтобы он замедлил ход, и попросила остановиться на дороге и не сворачивать к дому — Мама, наверно, уже спит. Он так и сделал: остановился у платана, выключил треск и, сдвинув очки-консервы на лоб, ждал, пока она заговорит или уйдет. Розакок слезла, вынула из багажной сумки какие-то свои вещи и, увидев, что во всех окнах темно и только над дверью горит лампочка, о которую бьются ночные бабочки, попросила его посветить на дорожку, а то она ничего под ногами не видит. Он посветил, и она, пройдя в луче света несколько шагов, обернулась и попыталась сказать ему то, что было необходимо сказать.
— Уэсли… — начала она.
— Что? — откликнулся он. Но Уэсли был не виден ей за светом фары.
А не видя его, она не смогла говорить.
— …Счастливого пути.
— Ладно, — отозвался он, и Розакок пошла к дому, а взойдя на веранду, остановилась под лампочкой и помахала шляпой в знак того, что все благополучно. С минуту стояла полная тишина, и слышалось только кваканье лягушек в речке. Затем мотоцикл взревел, свет перекинулся на дорогу, и Уэсли исчез.
Розакок подумала, что нынче ночью она вряд ли заснет.