— Ты вот спрашивал, как я попала в Томск… Я что-то соврала, не помню… А знаешь, как было дело? Я сбежала. Постыдно сбежала… Нас послали копать противотанковые рвы. Ты думаешь, это девичье дело? Девчонки с лопатами. Ладони все в ранах. А тут еще эти налетели…
— Испугалась?
— Нет. Вначале я ничего не боялась. Мне даже весело было оттого, что я ничего не боюсь. И все удивлялись, почему я такая отчаянная. А потом все стало по-другому. Была у нас Вера Маркина… Ей осколком снесло подбородок. Ты представляешь? И с тех пор все перевернулось во мне. Вера не умерла, она останется жить, а я стала бояться. Не смерти, нет. Я и сейчас смерти не боюсь и не думаю о ней. Я испугалась стать уродкой. Никому не нужной… И мне стало страшно. Я села и уехала. Струсила. И нет мне прощения. Я сама себя терпеть не могу. Такую слюнявую… Это пройдет когда-нибудь? А впрочем, откуда ты знаешь? Иди к себе. Я спать буду.
Я послушался. От занавески отпрянул Захар Захарович — подслушивал, старый дурак.
Приходят, тоже пьяные, Аграфена Ивановна и Георгий Иваныч. Оба, не снимая шуб, садятся на «фотографический» диванчик и поют:
Слово «вино» напоминает Аграфене Ивановне о бутылке красного, украденной в гостях. Едва ворочая заплетающимся языком, она зовет:
— Захарыч, Настасья Львовна, Алеша, идите — по стопочке.
Я отказываюсь.
— Он брезгует, — поясняет Захар Захарыч. — Он «кулитурный».
Слово «культурный» он нарочно произносит в исковерканном виде. Выпив по стопке, опять поют, на этот раз «Калинку-малинку».
Под звуки этого хора засыпаю, но ненадолго. Пробуждаюсь от диких криков и выглядываю из своего закутка. Захар Захарыч в одном нижнем белье ходит по комнате, подняв высоко над головой березовое полено.
— Убью. Схоронился, падла! Все равно найду.
— Лампочку расколешь, дурак, — кричит Аграфена Ивановна.
— На… я на лампочку. Все равно найду.
— Разобьешь — тебя током убьет, — пробует напугать его Аграфена Ивановна.
— Туда мне и дорога, — упрямо бубнит старик.
Георгий Иванович, улучив момент, хватает шапку и пальто и на цыпочках крадется к двери. Вслед ему летит полено.
— Придешь — голову оторву, — грозит слепой.
Постепенно все затихает. Снова задремываю.
Просыпаюсь оттого, что Георгий Иванович трясет меня за плечо.
— Алеша…
— Что?
— Одевайся, пойдем в Буфсад.
«Спятил старик», — заключаю я.
До революции Буфсад служил чем-то вроде маленького городского парка. Вечерами молодые люди танцевали там под звуки духового оркестра, дамы прогуливались с кавалерами, показывали свои наряды. Позже на его траве играли ребятишки, но что делать в саду зимой.
— Сколько времени? — спрашиваю я.
— Три часа ночи. Самое время.
Я пытаюсь перевернуться на другой бок и уснуть, но Георгий Иванович стаскивает меня с койки. На этот раз он объясняет мне суть дела. Когда бродил по улицам, зашел в Буфсад. А там происшествие: двое «очкариков» свалили березу, очистили ствол от веток, разрезали на двухметровые сутунки, только увезти не успели. Их увели в милицию, а сутунки остались лежать на снегу.
— Пойдем, — предложил Георгий Иванович. — И санки с собою возьмем.
Предложение стоящее — у нас кончились и дрова и уголь.
Преодолевая сон, оделся.
Ясная лунная ночь. Березы в Буфсаду стояли белые, высокие, почти без сучков. В стороне от твердой тропинки нашли в снегу то, что искали. Разместили на санках три сутунка. Съездить пришлось три раза. Георгий Иванович все время рассказывал:
— Иду я, слышу — пилят. Потом свисток. Откуда ни возьмись, два милиционера. Те так и обмерли. В очках какие-то — слабаки. Делать нечего — потопали в отделение. А береза-то — я соображаю…
Сутунки сбросили около дровяника. Затаскивать было некогда, хотя дверь в сарайчик была не заперта.
С удовольствием возвращаюсь в теплую комнату, не раздеваясь, валюсь на койку. Только засыпаю, как начинает рыдать Аграфена Ивановна. Она кричит ничего не понимающей спросонок Лите:
— Голова напрочь отрезана… И кишки по всему полу… И за что я такая несчастная…
Мелькает в сознании лицо Георгия Ивановича с уныло висящими усами.
По спине пробегают мурашки ужаса. Вскакиваю, выбегаю к старухе.
— Что случилось?
Оказывается, кто-то залез в сарайчик, заколол и унес козу. Отрезали голову, примкнутую за рога цепью, и выпустили кишки, чтобы легче было нести.
Больше я не пробовал уснуть. Наступило утро. Получил хлеб, принес два ведра воды, хотел отправиться на работу, как вдруг услышал из-за занавесочки всхлипывания.
— Лита, — позвал я, — ты еще не ушла?
Девушка не откликнулась. Я вошел к ней. Она лежала, уткнувшись лицом в подушку.
— Ты что? Заболела?
Она помотала головой из стороны в сторону.
— Лита, тебе же к восьми на работу.
— Наплевать.
— Ты с ума сошла!
— Я хочу домой.
— Судить будут за прогул.
— Пусть!
— Лита!
— Иди ты со своим сочувствием знаешь куда?
После этого я обозлился — несмотря на сопротивление, вытащил ее из-под одеяла и заставил одеться.
— Как тебе не стыдно? — плакала она. — Я в таком виде…
— А мне и горя мало. Причем имей в виду, будешь сидеть — я передачки носить не буду.
— И без тебя принесут.
— Ты думаешь, Аверьяныч? Черта с два…
— Я домой хочу.
— А на Марс ты не хочешь? Аэлита!
Не помню, о чем мы еще говорили. Лита хныкала, как маленькая. Перестала только на улице.
— Ты что? Влюбилась? — поинтересовался я.
— Еще чего не хватало.
— Так в чем дело?
— Надоело все… Абсолютно все. Даже ты…
Это был у Литы единственный случай малодушия, который я помню.
Уже вечером из-за занавески гудел бас Аверьяныча, звенели весело струны гитары и голос Литы пел:
А на работе меня встретил беззаботно-веселый Морячок. Протянул кирпич хлеба.
— Это тебе к Новому году. Ешь, сколько влезет.
— Откуда такое богатство?
— Дед Мороз подарил.
— Нет, правда, — спер?
— Конечно, только не я.
Давясь от смеха, Морячок рассказал: шел на работу минут двадцать назад. Вдруг навстречу, в темноте белая собака, в пасти что-то несет. Морячок не растерялся, топнул ногой, прикрикнул:
— Ты что делаешь?!
Собака кинулась в сторону, бросила то, что несла. Морячок поднял — буханка теплого хлеба. Видно, где-то около магазина разгружали развозку. Собака умудрилась унести буханку, но бедняге не пришлось полакомиться.
Мы нарезали хлеб тонкими ломтиками, для дезинфекции поджарили на плите и разделили на всех, кто был в столярном цехе.
Уплетая хлеб, я спросил Морячка, как он встретил Новый год.
— На все сто. У Зои.
— А Ольга была?
Спросил так просто, нисколько не веря, что она может прийти на Спортивную. И вдруг Морячок сказал:
— Была. И я говорил с ней о тебе. Вернее, сказал, что один человек очень хотел бы ее видеть. Она сразу догадалась, что я о тебе. Спросил ее, что передать тому человеку. Она сказала: «Передай, чтоб забыл, и чем скорей, тем лучше». Я спросил: «Почему так бессердечно?» Она ответила: «Пусть найдет себе здоровую». «Но ведь он всерьез». — «Тем более». Вот и поговори с ней. Но она, и правда, там не живет. Зоя шепнула, что где-то на Алтайской…
— Знаю, но Алтайская большая…
Да, большая. Какой же я дурак, что не пошел с Морячком.
— А как у тебя с Зоей? — спросил я.
Колян нахмурился, развел руками:
— К себе зовет жить. Что ты, говорит, по общежитиям мотаешься?
— А ты?
— Боязно как-то, — Морячок зябко поежился. — Это получится — я, вроде бы, женился?
19
На комбинате мне «вырешили» два кубометра сосновых бревен. У нас сложить дрова было негде, поэтому я попросил скинуть их на Красном Пожарнике у Мурашовых. Раз в неделю я приходил к Кате за бревнами. Обходился без санок. Вбивал в конец бревна гвоздь, привязывал веревку, и оно легко скользило по укатанной ледяной дороге.