В одной из книг, которыми меня снабжал Буров, я прочел, что ненависть не менее наблюдательна, чем любовь. Когда я возвращаюсь домой, нет минуты, чтобы чувствовать себя свободно. Все время не покидало меня ощущение, что за тонкой фанерой находятся враждебные люди.
Хуже всего приходилось по воскресеньям, когда хотелось отоспаться и отдохнуть, а старики целый день ссорились или занимались воспоминаниями.
В воскресенье старики никуда не ходили. Не стрекотал на машинке Георгий Иванович. Слепой с утра прилипал к обогревателю печки и весь день бубнил что-нибудь. Ему не требовалось никакого предлога, чтобы начать рассказывать:
— После революции Колчак пришел. Этот бы порядок навел…
— А почему ж не навел? — подначивала его Аграфена Ивановна.
— Потому что спервоначалу слишком круто взял, оттого и запалился. И еще ошибка — мужика стал потрошить. А сибирский мужик — он сурьезный, не любит, чтобы его трогали. У братьев моих шесть лошадей мобилизовали. Вместо них бумажки выдали… А что с этих бумажек, их в плуг не запряжешь.
В разговор опять вмешалась Аграфена Ивановна, на этот раз не для того, чтобы позлить старика, а чтобы высказать свои взгляды.
— Сам не знаешь, что буробишь — вздумал Колчака хвалить, а я скажу тебе — и при нем никакого порядка не было. Николашка хоть никудышный царь, а при нем больше законы соблюдались. Во всем порядок. Ежели ты благородных кровей — почет тебе и уважение. Нет благородства — опять путь не заказан: деньги наживай, человеком будешь. Каждый себе свой путь находил. Кто промыслом занимался, кто золотишко мыл, кто торговлю открывал. Всяк по возможности…
— А кто ближнему горло резал… — в тон ей продолжал слепой.
Но Аграфену Ивановну не так-то легко было смутить.
— И это было — резали те, кто побыстрей разжиться хотел. Смелые люди и тогда были. Молодые да бесстрашные…
Тут не выдерживал даже Георгий Иванович, который обычно упорно молчал. Внезапно осмелев, он заметил Аграфене Ивановне:
— Ты вот смелых хвалишь, а если б нашелся такой, который тебе горло перерезал — тебе бы понравилось?
— А у меня и брать нечего… Резали кого? Купцов и кассиров. С них было что взять, а нас, мелких людишек, и тогда не трогали.
— А студентов избивали? — спросил Георгий Иванович.
— Тех за политику.
Георгий Иванович хотел еще что-то возразить, но только энергично пошевелил усами.
Вообще я заметил, что Аграфена Ивановна ведет фальшивую игру: заигрывая и подкармливая Георгия Ивановича, она, вместе с тем, не порывала окончательно с Захаром Захаровичем, даже делала вид, что именно он является ее законным мужем. Так, однажды она водила его в гости к каким-то своим старым знакомым. Оттуда он вернулся навеселе.
По воскресеньям Аграфена Ивановна блаженствовала — спала чуть не до полудня, затем неторопливо пила чай со вчерашними кусками, потом долго молилась. Однажды она показала тете свою фотографию, где была снята с первым мужем. Оказывается, в молодости она была миловидна — не только не имелось теперешних усов, но даже нос не был так безобразно вдавлен в череп.
Всех она сумела приспособить к делу: Захар Захарыч и Настасья Львовна снабжали ее хлебом, Лита приносила домой сметану, куски рафинада и всем этим делилась с Аграфеной Ивановной, Георгий Иванович с утра до ночи сидел за швейной машиной.
Только мы с тетей Машей были невыгодными жильцами. Даже квартплату за наш угол мы платили как полагалось, в жакт, а не ей.
17
Иногда хотелось поговорить, посоветоваться, но с Буровым разговора не получалось. Я приходил, выслушивал импровизированную лекцию об Уайльде или Метерлинке, которых никогда не читал, и уходил домой, иногда не произнеся никаких слов, кроме «прощайте».
Дома тоже не с кем было говорить. Тетя Маша заботилась обо мне, как могла, но разговаривать нам было не о чем.
Старики по-прежнему каждый вечер читали по складам «Святую книгу» и обсуждали прочитанное.
Лита частенько заглядывала ко мне, чтобы проследить по карте положение на фронтах, переставить несколько флажков на запад.
— Однако далеко еще до Красного Луча.
Иногда она делала попытки подружиться со мной, но не могла побороть своей насмешливости. Заметив в моих руках книгу, спрашивала язвительно:
— Все читаешь? Ты же чокнешься!
Я отвечал, что если мне суждено чокнуться, то это давно бы уже случилось. Так что пусть она по этому поводу не беспокоится.
— Иди ко мне читать, у меня светлее, — звала она.
— Мне и здесь хорошо, — отвечал я.
— Прямо отлично, — говорила она с иронией.
В Лите многое раздражало меня: и запах крепких духов, и походка. Особенно злила она меня, когда брала гитару и цыганским голосом начинала:
И ни одной песни не знала до конца. Иногда, чтоб не слышать ее самоуверенного голоса, я уходил на улицу.
Незадолго до нового года я снова стал разыскивать Ольгу. Я не мог объяснить, зачем она мне нужна. Может быть, она даже не захотела бы со мной говорить. Может быть, я придумал, что она добрая и хорошая. Ведь фактически я ее не знал. Я говорил себе: «Она самый близкий человек», а почему близкий и что это могло значить, я не смог бы никому объяснить. Верно кто-то заметил, что во всякой любви много самовнушения. Впрочем, от этой верной мысли мне не становилось легче.
Один раз мне показалось — она! В очереди в столовой — девушка стояла ко мне спиной. Так же коротко стриженная, на костылях и в шинели. Оля могла носить и шинель. У меня перехватило дыхание, сердце забилось так, будто я бежал в гору. На минуту счастье опьянило меня. Потом она обернулась. Совсем не то лицо — некрасивое, одутловатое.
Два раза я посылал на разведку Морячка — он ходил на Спортивную и каждый раз приносил одно и то же известие — Ольги там нет. Ходил он на Спортивную и без моей просьбы. Я догадывался — зачем.
Странные отношения сложились у меня с Буровым. Мы говорили только о книгах. Как будто ничего другого на свете не существовало. Иногда я задумывался: искренне это или нет?
Увидев меня на пороге, он говорил одно и то же:
— Стало быть, пожаловали. Очень кстати.
Помогал мне снять потрепанную кожанку, положить на полочку шапку и рукавицы.
— Проходите.
Кроме него в большой с очень высоким потолком комнате жили жена и сын. Я вспомнил, что оба они Жени. Лицо женщины, обесцвеченное голодом, выражало только усталость и привычное горе. Лишь иногда на нем вспыхивали темные, почти черные глаза. Обычно она молчала, молчал и мальчик, чаще всего неподвижно сидевший за книгой.
Семен Петрович обращался к жене, как к чужой:
— Женя, вы подметали в коридоре? По-моему, наша очередь.
Встречаясь взглядом с ее тоскливыми глазами, я каждый раз думал: почему он решил навсегда отдалиться от нее? Неужели нельзя простить? Значит, есть в нем скрытая жестокость. Вместе с тем, что-то подсказывало мне, что говорить с ним на эту тему нельзя. Он никогда не пойдет на полную откровенность — и не потому, что он скрытен, а просто он так устроен. О себе он говорил редко. Помню, однажды прорвалось у него нечто вроде жалобы:
— Человек, если он действительно человек, обязан иметь долг и цель. Мой долг в настоящее время ясен: учить читать моих учеников… Не думайте, что это просто… Это мой общественный долг. А личный — постараться, чтобы мои выжили. Каждую ночь думаю — чем же я их накормлю…
— А цель?
— Цель как у всех: услышать по радио, что наши вошли в Берлин.
Вот и все — никогда больше я не слышал от него ни одной жалобы.
На вопросы о работе отвечал неохотно:
— Я, собственно говоря, ничего не преподаю. На уроках я читаю, а потом мы разговариваем о прочитанном. Если ребята молчат, читаем еще раз. Завуч сначала морщилась, а сейчас смирилась. Видимо, считает меня неисправимым. А я вижу свою задачу прежде всего в том, чтобы мальчишки и девчонки полюбили книгу. Человек с книгой в руках никогда не будет одинок.