Изменить стиль страницы

— Не переживайте так, — посочувствовал я. — Не вернешь человека. Чего уж…

Он поднял глаза:

— Человека? Ты знаешь, какие могут быть последствия? Суд, понимаешь?

— Но вы же не виноваты…

— Виктор Андреевич, дорогой мой, я много старше тебя и видел больше. Сколько раз на моей памяти за героизм выдавали обыкновенное разгильдяйство, а самоотверженностью прикрывали неумение работать.

— При чем тут это?

— А при том, что легче всего произносить красивые слова на крови. И нет большей подлости, чем наживать на этом капиталец. Ты обрати внимание, кто сейчас раздувает страсти вокруг этого дела. Самые бесполезные люди. Редкий для них случай зарекомендовать себя морально, ничем не рискуя… А мальчика жалко, искренне жалко…

Он это добавил, но я–то видел, что он страшно обозлен. Я ушел от Перегудова раздавленный, потому что знал, больше не смогу им восхищаться. В нервической недосказанности его фраз была та правда, которую я не хотел понимать. Более того, я не хотел иметь дело с теми, которые слишком хорошо понимали эту правду.

С того дня началось мое охлаждение к Перегудову…

Проснулся я от стука. С ровными паузами, сначала несильно, но с каждым разом все громче кто–то колотил в дверь. Я взглянул на часы — около семи утра.

Комната, как в тумане, и ощущение такое, что стены вибрируют и, того гляди, обвалятся. А стук продолжается — упорный, требовательный. Может, пришли уже за мной, звать на страшный суд.

Кое–как сполз с кровати, дошлепал до двери, защелку еле–еле отомкнул. Ох ты, какие дорогие гости ко мне! Горничная в фартучке и с ней тот тип, который запретил ключ от номера уносить.

— Чему обязан? — спросил я, деликатно поправляя трусы. Женщина топталась, опустив глаза, а тип явно норовил заглянуть через мое плечо в номер. Ах, вот в чем дело.

— Разрешите нам войти! — сказал тип, вытягиваясь на носках. Очень забавно он слегка подталкивал горничную в спину.

Женщина от очередного толчка чуть не перевалилась через порог.

— У вас посторонние в номере, — заявил тип.

— Нету никого.

— Это мы сейчас посмотрим. Антонина Васильевна, входите, прошу вас…

Но женщина не могла войти, потому что я загораживал дверь.

— Требую понятых и ордер на обыск, — объявил я.

— Чего?

Горничная соскользнула в сторону, и ретивый администратор остался со мной как бы один на один.

— Ордер у вас есть? — повторил я.

— Мы имеем полное право проверить. При исполнении служебных обязанностей.

— Где это сказано, что вы имеете право?

— В инструкции.

— Покажите.

Мужчина оказался в затруднительном положении и взглянул на потолок, словно оттуда ожидал явления инструкции. Горничная потихоньку пятилась и уже была на довольно большом от нас расстоянии. Я бы еще продолжал игру, да уж слишком скверно себя чувствовал.

— Хорошо, входите, — пригласил я. — Но прошу отметить в протоколе, что при аресте я не оказывал сопротивления.

Мужчина ввинтился в комнату ужом, заглянул под кровать, в шкаф, потом побежал в ванную, где почему–то задержался. Горничная сделала в его сторону презрительный жест.

Из ванной он вышел разочарованный и несколько смущенный.

— На вас я буду жаловаться, — успокоил я его, — но не туда, куда вы думаете. Совсем в другое место. Боюсь, что у вас скоро будут неприятности по службе.

— К нам поступил сигнал, — угрюмо сообщил сыщик.

— Это вы объясните прокурору. Кстати, что это у вас в кармане, не моя ли мыльница?

— Чего?!

— Подождите, я проверю, все ли на месте…

С этими словами я отправился в ванную, умылся, принял душ. Слышал, как хлопнула дверь. «Хоть часик еще бы поспать», — подумал я.

Лег, нацедил в воду тридцать капель валокордина, похмелился. И попробовал уснуть.

Я не уснул, а погрузился в унизительное ощущение собственной неполноценности. Тело скользило на тугих волнах, растягивалось в разные стороны, как резиновое, давление газа, казалось, с секунды на секунду вдребезги разнесет череп. «Это возраст дает себя знать, — подумал я. Никуда не денешься. Но это еще не конец».

Под моими закрытыми веками всплыл на мгновение сплошной багровый блеск и тут же исчез. Было очень плохо, тягуче, неопределенно. Я попытался думать о Наталье — какое там. Она устала от меня и не появлялась больше. Не сумел я ей ничего объяснить.

А себе — сумел?.. Себе, любимому?

Я лежу сейчас на какой–то койке, в каком–то доме — точке пространства, больной, голову мою пучит, — где я, что я? Напрягаю — невмочь! — бесцельные, крохотные крупицы чего–то, что есть мой ум, и легко представляю себя то ли эмбрионом, предтечей чего–то, то ли трупом, чем–то давно бывшим, отвалившимся куском коры…

Кто я? Зачем? Что со мной? — в страдальческой наивности этих вопросов зудящая боль веков. Кто я, человек — величавая насмешка некоей высшей духовности — или самоценный плод? Если мне не дано бессмертия, то кому тогда понадобилась эта минутная звездная мутация — моя жизнь? А если бессмертие существует — конечно же существует! — то почему мне никак не удается ухватить и потрогать его змеиный хвост? Какой я, и какие мы все? Игра воображения не всесильна, и она горький утешитель. Кто я, в конце концов, утрата или обретение, течение или бледная точка в галактической карусели? За что невозвратность мгновений? Разумно ли, не убийственно ли, не подло ли играть бесконечно в одну и ту же игру, сознавая, что никогда не выиграешь, и все же нося под сердцем веру в чудо. Кто я? Кто?! Утрата или обретение? Процесс или искра? Звон эха или излучатель звона?

Поганые никчемные мыслишки — прочь, прочь! Мало вы попортили мне крови в молодости?

Я перевернулся с бока на спину, сел и затряс головой. Это было больно, но необходимо. Часы показывали начало десятого. Значит, я все–таки спал.

А вроде и не спал. Ладно, начнем утро вторично.

Я пошел в ванную, опять стал под душ и долго чередовал горячую воду с холодной.

И тут начались звонки, один за другим, я не успевал вешать трубку. Первой позвонила Шурочка Порецкая, мой юный гид, спросила, понадобится ли она мне утром, так как собирается отпроситься до обеда по своим личным делам; но если понадобится, то она готова отложить свои личные дела на неопределенный срок. Вникнув в эти сложные обстоятельства, я дал благосклонное согласие, заметив между прочим, что сердце мое разрывается на куски от разлуки. Вторым позвонил товарищ Капитанов, выразил желание повидаться. Я пообещал зайти, как только прибуду в институт.

Третьим возник через междугородную Перегудов.

— Что нового, Виктор Андреевич? — Его голос с трудом просачивался из хлопающих и повизгивающих помех.

— Плохо слышно, громче говорите…

— Что нового, Витя? Слышишь? Как идет расследование? — теперь на голос шефа наложилось бархатное мурлыканье Анны Герман — кто–то из телефонисток наслаждался шлягером.

— Выключите музыку! — крикнул я. — Владлен Осипович, выключите патефон, ничего не слышно…

— Виктор, ты что — оглох?

— Я сам вам позвоню.

После паузы, заполненной лирическими откровениями певицы, Перегудов сказал:

— Я тебя категорически предупреждаю, Виктор Андреевич! Никакой самодеятельности быть не должно. Я знаю, ты меня прекрасно слышишь… Повторяю: никакой самодеятельности!

— Самодеятельности? Вы сказали — самодеятельности?

В хор помех добавился чей–то кашель.

— Подожди, Виктор, милый дружок. Ты еще вернешься в Москву. Тут мы тебя сразу вылечим от глухоты… Будь здоров!

Перегудов там у себя шлепнул трубку на рычаг и, наверное, оглядывался на чем бы сорвать гнев. Он срывал гнев на предметах, к людям был объективен. Да и гневался он редко, что говорить.

В буфете опять торговала кустодиевская красавица. Меня она признала по характерным синякам, потусторонняя мечтательность ее лица преобразилась в подобие земной улыбки. Я был тронут.

На радостях выпил целую бутылку кефира и с каждым кислым глотком чувствовал, как по капельке возвращается жизнь в мое бренное тело. Будь благословен, напиток богов! О вы, великие зодчие, сжигающие себя в творческих муках, ищущие, кого бы обессмертить, — где ваш памятник корове, обыкновенной буренке, жующей травку сонными губами? Разве не заслужила она, делающая из младенцев богатырей, возвращающая силы больным, благодарности человечества?