Изменить стиль страницы

— Не бойся. Меня специально прислали, чтобы помочь Шутову…

Сидим вдвоем с Петей Шутовым в другой комнате. От пола до потолка книжные полки. Задушевный разговор. Петино лицо — как вьюга колеблющееся, тусклое, угрожающее, но и несчастное, увядшее.

— Беды кругом происходят, мы не видим, только следы видим, таят люди беды, прячут, как язвы. Ты, Витек, не верь, который тебе в харю своим несчастьем тычет, это — хорек. У него в душе ни несчастья, ни счастья нету, пусто. Свое несчастье приоткрыть — все равно что догола на площади раздеться. Как ты думаешь, вот я — здоровый, головешка имеется на плечах, а счастливый?

— Не очень. Дураки счастливые.

— Молодец, что так сказал. Я несчастливый, Витек, и несчастье мое — в любви, — гордо изрекает Шутов и пучит на меня удивленные глаза, точно пораженный собственным открытием.

— А кто в любви счастливый? Я счастливый? Думаешь, я счастливый?! — Мне обидно, что он выставляется передо мной горемыкой, когда я сам сплошная рана.

— Погоди, — отмахивается Шутов и на некоторое время загадочно исчезает из поля зрения, хотя я попрежнему смотрю на него в упор. — Я расскажу, а ты тогда рассудишь… Я в армию когда пошел? В шестьдесят шестом, верно? А вернулся когда? Через два года. Два года отдавал священный долг, а она меня дожидалась. Варька. Ни с кем! Я знаю, наш город маленький, не спрячешься. Чего нет — придумают. Она же — ни с кем. В кино за два года с парнем не сходила. На танцы — ни ногой. Ты что, мне не веришь?

— Почему — верю. У меня у самого…

— Слушай, не винтись! Думаешь, легко девке в самую пору два года по вечерам перед теликом торчать. Да при ее фигуре и прочих данных. Значит что? Значит, верное. Тут я воротился, веселый и окрепший. Я не инвалид, гляди сам, опять же на твердом окладе и с премиальными. Девок — навалом, хороводом вьются, выбирай любую. А она ждала, Варька. Письма писала, какие никому, может, не писали. Те письма — как кипяток. Мне, конечно, попервой все равно с кем ходить. Письма письмами, а что два года назад было, ушло, отвык я от нее. Так бы и надо сразу оборвать, так нет.

В первый же вечер — к ней. «Здравствуй, Варюха, родная!» — «Здравствуй, Петенька, любимый!» Слезы, объятья, любовь беззаветная. Начали заново привыкать друг к дружке. Закрутилось колесо судьбы. Деваться некуда. Месяц ходим, второй. Я остываю, она крепче льнет. Совсем как без ума. Только что через лужи себя передо мной не перекидывает. Бывает, я ушьюсь с дружками на день, на неделю, после встретимся: ни попрека, ни обиды — одна огромная радость.

«Милый, милый!» Куда же я от такой денусь. Действительно, как родная у сердца, как сестра. И родители ее — люди тихие, смирные, по–всякому мне уважение оказывают. Маманя ее свитер связала, батя — лишь я на порог — ветром в магазин за пивом. Я пиво люблю. Среди ночи к нему приди — будет тебе пиво.

А тут, слушай, Витек, дома у меня начались нелады с отчимом. Он к старости в дурь попер, попивать винишко взялся, мать костерит почем зря. К тому же не могу ему забыть, как он меня от ученья отговорил. Ну и еще всякое такое. Короче, чувствую — добром не кончится. Ему или мне пора линять. Мать жалко. Она хорошая, покорная, как рабыня, мечется меж нами, стареет, с лица сникла, сморщинилась.

Думаю, либо уехать из города, завербоваться, либо жениться. И в такую самую минуту Варька мне сообщает, что она в положении. Что, мол, ей делать? На третьем месяце. Скоро заметно будет.

Веришь ли, Витек, во мне полное безразличие: ребенок, Варька, мамаша, отчим — никакого дела нет. То есть на все наплевать. Сильных чувств — никаких. Злость — маленькая, жалость — маленькая, любовь — маленькая, такие маленькие мышата попискивают в груди, ногтем придавишь — и нет их. Как порченый.

«Чего ж, — говорю Варьке, — рожай, если в положении оказалась». — «Да я, Петечка, наоборот, думаю, сделать, лучше будет». Тут во мне упрямство маленькое взыграло. «Почему так лучше?» — «Как же без отца ребенок — войны нет. А дитеныш без отца. У всех есть, а у него нету». Я говорю: «Насчет того, что у всех — не ври. Полно матерей–одиночек. Мода такая. У всех как раз нет, а у тебя будет. Завтра заявление подадим». «Правда, Петечка?» — «С любовью, — говорю, — не шутят».

Свадьбы не справляли, расписались, и переехал я к Варе жить.

Тебе, Витек, еще случай любопытный сейчас расскажу. Перед тем как расписываться, дня за четыре до того, загулял я глухо с одним корешем, как звать его, тебе знать необязательно. Веселимся — пятницу, всю субботу. И был у меня разговор с одной мымрой. Она узнала, что я в воскресенье расписываюсь, говорит:

«Петр, разве тебе женщин нету, зачем в петлю так рано лезешь?» Сказала вроде шуткой, а меня раззадорила. «Ты, что ли, — спрашиваю, — женщина?» «А хотя бы и я». И вижу, Витек, что действительно хотя бы и она. Нет особой для меня разницы. Ведь я за эти дни о Варе и вспоминать бросил. Так, в угаре, вспомню, что в воскресенье к двенадцати в загс, и все. Расстроился я окончательно, компанию оставил — и домой. Утром в воскресенье будит отчим: «Эй, Петька, к тебе там невеста прибыла!» Варя в дом почему–то не зашла, стоит у крылечка, в черном стареньком платьице, глаза на меня подняла — огромные, больные. Больные, Витя! Как увидел я ее такую, обомлел, сердце зашлось от тоски. «Чего ты, Варенька, милая?» А то будто нечего, четыре дня ни слуху, ни духу. «Мы будем расписываться?» «Конечно, будем. Какой разговор!»

Зарыдала и опрометью вон.

Стали жить. Девочка родилась, Анюта. Теперь уж большая — восемь лет.

— Чем же ты несчастный? — уловил я все–таки отправную точку рассказа. Чем?

Шутов смотрит на меня с осуждением.

— Хитрая она, — говорит он с пьяной протяжной истерикой. — Вся ее семейка, Варькина, хитрющая. Тихая, покорная исподтишка. Они, Витек, мои жилы тянут своей тихостью. Ты думаешь, Витек, тихие да смирные свой кусок упускают? Ни в жисть. Они его помаленьку заглатывают. Снаружи кусок еще вроде целый и свежий, а что заглотали — уже переварено. И то бы ничего, что от меня половина осталась, а половина пережевана, а то горе, что я ее до сих пор, Варьку, жалею и вырвать из себя не могу, из нее вырваться не могу. Она мне не жена, сестра, но сестра–то родная, убогая, сломленная. Мной и сломленная, нелюбовью моей подлой. Теперь и Анюта, конечно. Потому я и несчастный, Витек, что жизнь моя — большая скука. Никого и ничего крепко не люблю, не дорожу. Силы есть, а любви нету и не будет. Не будет, ничего не будет. Ложь и подлость. Танька, видишь, красивая, да? Лучше всех. Таких ты и в Москве немного встретишь. Свистну — на карачках приползет.

— Возомнил ты о себе, Петя, — говорю я в миг просветления. — Мы с тобой друзья по гроб жизни, и правду я тебе открою. Дерьмо ты, Шутов, раз о женщине так говоришь.

— Я дерьмо, а ты нет?

— И я дерьмо. Будь здоров какое.

— Ты — да, но не я. Скажи, почему я дерьмо? Скажи — не трону. Ты учился, скажи.

— Себя ты очень любишь, Петенька. Ты глянь в зеркало, пьяная рожа, чего там любить–то. Ложь и подлость всюду ищешь, а сам, как половая тряпка. Капитанову ноги лижешь, государство обманываешь, людей обманываешь, Таню обманываешь, жену предал, сам в чаче утонул. На тебе, Петя Шутов, пробу негде поставить, такое ты дерьмо.

Он встает и делает передо мной упругий реверанс.

Стреляет:

— Выйдем.

Мы минуем комнату, где три школьные подруги — Света, Муся, Таня, обнявшись на диване, горькими голосишками выводят: «Зачем вы, девочки, красивых любите?» — по очереди перешагиваем растянувшегося у двери доброжелательного пса Тимку, выходим на крылечко. Ночь и звезды. Сладкий запах листвы. Я не пьян почти, только глаза режет. Сверчок чирикает в густой тьме.

— Спускайся, отойдем! — приказывает снизу Шутов.

— Вернемся! — говорю я.

Опять комната, и мы все за прежним столом — школьные подруги, Шутов и я. Кооператор Захорошко с супругой отсутствуют.

Таня капризно цедит:

— Душно как. Искупаться бы.

Света посылает мне многообещающий, нежный взор. Не исчерпан праздник жизни.