Изменить стиль страницы

— Да брось, — пробасил Гончаров. — Витька — на младшего научного? Ну значит, у него какие-то свои виды. Ты же знаешь, он то одно изучает, то другое, то третье.

— И все с пятого на десятое, — вот когда понеслась Катя. — Ничего он не изучает, твой Карданов, кумир парилки и забегаловок. Доизучался. Жрать ему нечего, понятно? Вот и вся его учеба. Мужику сорок лет — ни кола ни двора…. С хлеба на квас… Что? Не так? А чего же его Натали милая от него со страшной скоростью испарилась? Бабу не проведешь! Это вашего брата мужика можно закомпостировать!

…Вот тебе и великосветская хозяйка дома. Да пропади оно пропадом! Кардановщина, хмыловщина, бестолковщина… В Антарктиду заслать мужа на год. На пять лет! Сгинь, дурман!

— Вот увидишь, — скрипел супруг, — раз он хочет по экономике у вас поработать, наверное, тема какая-то возникла. Идейка. Поработает годок, разберется с чем надо, а там, глядишь, и книжечка выйдет в свет. Поздравлять Виктора Трофимовича придется с научным трудом. Это уж как минимум. Он такой.

И с яростью, изумившей всех (кроме Свентицкой), с тупой, жалкой и неразбирающей яростью закричала противным, бабским криком Екатерина Николаевна:

— Как минимум? Как минимум он не поработает годок… Осчастливил, полиглот вшивый… А как минимум — он у меня годок только на работу устраиваться будет!

…Занавес. Когда человек кричит, это уже само по себе — занавес. Когда женщина — занавес и антракт. Без буфета. Только бы перекурить. Чтобы пальцы не тряслись.

XVI

Карданову надо было разыскать Гончарова, а перед этим — перед розысками — успеть заглянуть в редакцию. Но больше всего хотелось залечь и переждать. Пока еще одно десятилетие (вероятно, последнее из активных и что-то обещающих) просвистит мимо, проломится сквозь чащу необтесанных годов… Отстать — так уж прочно. Чтобы никто и не оглядывался. А оглянувшись, ничего уже не разглядел. Ничего и никого. Не было Карданова на земле московской, не ходил он по этим заколдованным бульварно-переулочным маршрутам, не сидел сиднем тридцать лет и три года в читалках и курилках Ленинской библиотеки, не терял жену, не терял головы, не встречал встреч.

…Так бывало у него по утрам. Не хотелось вставать.

Полгода назад он принял решение: идти к Ростовцеву. Возвратиться. На ту же должность, с которой ушел, когда слыл молодым да ранним. Многообещающим. Наташа, жена его, никогда особо не прикидывала, много ли он обещает. Она любила его. Вся ее предыстория быстро затерлась, чуть ли не забылась. Подруги, родственники, нелепые, горячие поцелуи с нелепыми горячими мальчиками, и не вспомнить ни одного лица даже, — все было отодвинуто в сторону, как старая мебель, приготовленная на выброс. Задвинуто в угол памяти, даже не зачехлено, а небрежно забросано ворохом каких-то событий. Теперь уже пожелтевших, хрустящих как старые газеты. А тогда… побыстрее бы закидать и… не оглядываться.

Содержания в их жизни хватало. Хватило бы, как Наташа понимала, и на пятерых таких, как она. Но мужа не было. Был человек, который решился стать мужем. Однако не со всеми вытекающими отсюда последствиями. Последствий он не принимал никаких. Семейная жизнь только обволокла его, как морской моллюск обволакивает песчинку. Но песчинка не превращалась в жемчужинку. И всеядное морское чудище (бедное голодное чудовище) бесплодно трепыхалось, неся в себе инородное тело.

Потом пошли неудачи. Но не они разворотили фундамент. Хотя Катя Яковлева считала, что они. И Яковлева, и те, что из предыстории, — подруги, родственники. Жена-то знала, что просто ей крупно повезло. Как утопленнице. Подошла близко к человеку, который не мог стать составной частью другого жизнеустройства. У которого вообще никакого жизнеустройства не предполагалось.

Расстались по-хорошему: ненавидя друг друга смертельно. За то, что приходилось расставаться, не изжив всего. Резали по живому. Она резала. А он терпел. Даже без наркоза. (Он и пить-то тогда еще не начинал.)

Он оказался прав. Она тоже оказалась права. Через два года — все отдала бы, чтобы вернуться. Но также знала, что если бы тогда не довела до конца, то пришлось бы все это делать теперь.

Виктор хорошо тогда разглядел, что она решила довести «мероприятие» до конца. И разобрался неплохо, что это за решимость такая. Отшатнулась от рискованных ставок с неясным исходом. Прислушалась к хору (подревнее, чем древнегреческий), декламирующему: «Он — ненадежный. Подумай о себе. Через пять-десять лет спохватишься, ан поздно». Подумала. Прислушалась. Витенька ничего не понимал. Ломил свое, то есть каждый день новое. Испугалась, что проиграет все, а среднее, гарантированное — что же, ей и этого не причитается? Не авантюристка же она. Увлеклась, было чем… Ну и довольно. Захотелось устроиться, попритихнуть, пожить прочно. Куда-то же ведь вынесет. Как и всех. Но хоть бы перетерпеть, протянуть попристойней эти невыносимые остроугольные времена. Послеюношеские. Последевические. Там видно будет.

С ним — ничего не было видно: слишком резкий свет. Слишком много прочитанных книг… и ни одной написанной. Мощный, схватывающий нервы аккорд юности… Но ведь нельзя же его длить в середину, в эластичные, дипломатические нити серьезной жизни. Несолидно плевать на солидность. Не нами придумано. На том мир стоит. На женщине, способной перевести первый праздничный аккорд в рабочее усилие простой и честной дороги, ведущей на склоне к камину (то бишь к телевизору), к семейной фотографии, где ты окружен тыковками ушастых, дерзко стриженных голов. Порослью.

А этот «аккорд» ни во что перевести не удавалось. Не промодулировать. Чего ж биться? И отошла. В сторону.

После захода в редакцию надо бы найти Юрку. «Обратиться». Не надо бы к нему обращаться. Именно сейчас. И вообще. Никогда не надо. Но тут случилась «история с ватой». И тут и там… И в редакции, и в институте Сухорученкова. Он слышал про эти истории с ватой. Представлял себе, что теоретически они возможны и случаются. С героями книг. С персонажами. С действующими лицами и исполнителями. С кем угодно и при любой погоде.

Стояло лето, и неделю назад он встретился «у Оксаны» с Димой Хмыловым. Смешно устроен человек, а Витя тоже был человеком и, значит, тоже смешно устроен. Прекрасно ведь знал, что предложение Хмылова не про него и для него лично ничего не означает, то есть просто меньше, чем найденная трешка. (Он никогда и рубля не находил. Другие находили. Гончар даже четвертной однажды около Оружейных поднял, а он нет.)

Он зашел в редакцию, чтобы еще и еще раз услышать, что дело давно решенное, его берут в отдел биологии. Место вакантное, его давно знают, «да вообще, старик, — в очередной раз побрызгивал елеем завотделом, — чего ты волнуешься? Ну не на биологию, так на другое место. Ты же везде потянешь. Вика Гангардт вот-вот уходит. И еще, наверное, двое-трое. Целый участок оголяется. Так что — или туда, или туда. Кого же тогда и брать, если не тебя?» Вот с этим Карданов был абсолютно согласен. Кого же и брать, если не его. Но его почему-то все не брали. Уже год. А только говорили, что это — дело решенное.

Последние полгода он заходил реже и, значит, реже слышал, что это — дело решенное. Последние полгода он наведывался еще и в Институт, к Екатерине Николаевне Гончаровой, которая прямо тогда же, то есть при первом разговоре, в феврале состоявшемся, вполне уверенно сообщила, что это — дело решенное. Еще бы не! Уж этот-то вариант Карданов рассматривал как последнюю кость, которую он был готов бросить в пасть нескладице обстоятельств. Младший научный… Еще бы не!

Однако же — чудеса в решете! — «учреждения», так не похожие друг на друга, что больше и не бывает, люди — из таких диаметральных кланов, что, может, и не подозревают одни о существовании других — а на́ поди, говорили и делали нечто здорово похожее. Говорили, что это — дело решенное. И не делали при этом ничего. Ничего реального. Придумывали только что-то минимальное, чтобы оправдать, почему буксует все и не идет дальше разговоров.