Чего же это они так небрежненько к Гончарову?.. На каком основании? Гончаров — пусть и забуревший, но командор же все-таки. Кандидат наук, муж, глава семейства — это ж то самое, на чем мир стоит. Пусть с червоточиной, с кардановским душевным кариесом — про то только ей и судить. А для внешних-то… Йен Флемминг — будь еще жив старикан — не имел бы ничего против Юрия Гончарова в роли Джеймса Бонда. Мужчина же, не сопляк. И еще какой мужчина!
Насчет «еще какой» Свентицкая, похоже, с ее намертво стреляющими глазками не может не догадываться. А вот поди ж ты, холодна, спокойна и пренебрежительна. Это Катя почувствовала элементарно. (Женщины — они все экстрасенсы. Что знают, то знают. Хоть и не знают, откуда.)
Наконец Катя не выдержала. Что-то Свентицкая сфамильярничала по отношению к Юре, будто это он у нее секретарь. Секретарь секретарши.
— Не забывайте, Олечка, — тупо, но еще корректным, веселеньким тоном произнесла Катя, — все-таки Юрий Андреевич у нас кандидат. — Робко как-то получилось, а потому и пошло.
Лучше не говорить, чем не договаривать. Но надо же, надо… В конце-то концов! Но только посмотрела Ольга Свентицкая на Катю, только взметнула на нее свои замечательно выделанные, импрессионистически-засиненные ресницы, как стало ясно и без слов. Слова-то последовали неразборчиво-спокойные, необязательные, но уж ясно стало и без слов: невпопад Катя выступила. И не с тем.
Что для Олечки Свентицкой составляло жалкое «все-таки он у нас кандидат», когда с младых ногтей обреталась она в предбаннике, в приемной, где роились, жужжали тузы из главков и управлений, доктора наук, академики производства, под началом которых тысячи людей и миллионная техника? Сверху вниз привыкла она поглядывать на тузов и воротил, хоть и сидела за своим столиком, а они стояли. Потому как они к ней обращались, а не она к ним.
Тут Катя столкнулась с иным темпоритмом, с беспечальной данностью в самом начале всего того, что привыкла считать только горизонтом, перспективой, финалом усилий.
Столкнулась… а сталкиваться не хотелось. Поднялась и вышла на кухню вслед за Хмыловым, удалившимся отштопорить вторую — и последнюю из наличия — бутылочку сухого. Дима стоял на кухне над открытой бутылкой и ничего не делал. Стоял спиной к вошедшей Кате и смотрел в окно. Плакал про себя. Как-то рывками содрогался. Слышал, конечно, шаги, но не обернулся. Стоял, чуть заметно раскачиваясь, смотрел в тоскливую темноту за окном. В самое тоскливое, что есть на этом свете, ранние — в четыре-пять вечера — зимние, предвесенние сумерки, в закатно-розовый, нежно-жемчужный снег покатых крыш.
Катя подошла вплотную и некоторое время постояла у него за спиной. Из комнаты слышалось Юркино «бу-бу-бу» и звяканье рюмок. Чем уж они там чокаются? Звуки оттуда — неопасно. Опасна тишина здесь, на кухне. Не для нее, для Хмылова. Он передернулся еще раз и с усилием обернулся. Отвернулся от окна. От сумерек.
— Любишь? — тихо спросила Катя. Он молча повертел головой. Как бы раздумывая. Прислушиваясь к чему-то. — Тогда что же? — еще тише продолжила она. Он перестал вертеть головой и с твердостью, не Кате — себе предназначенной, сказал негромко (но в голос, не шепотом):
— Раз не пошла за меня… Значит — не ту выбрал.
— Кого же? — еле слышно уже спросила Катя, не понимая почему, но чувствуя, что на обычный тембр ей не перейти.
— Жену, — печально ответил весельчак Хмылов и, еще постояв в преступной и неестественной близости к Кате, счел все-таки нужным доразъяснить: — Ту, которая женой будет. Думал — ее. Но раз не пошла, значит — не так. Мне не надо.
И Кате оставались несколько шагов и, значит, несколько секунд, пока возвращалась из кухни в комнату, чтобы погасить резкое восхищение оригинальностью Димы Хмылова, который нес, оказывается, в себе вполне ошеломляющую теорию любви.
Дима Хмылов любил женщину, имени которой еще не знал. Ничего о ней не знал, кроме одного: она согласится стать его женой. Разумеется, не любую, а ту, которой он сделает предложение. И она согласится. Любил верно и преданно. Дима Хмылов был человек преданный. Это знали все, кто его знал.
И если разобраться — пожалуй, никакой мистики. Но до конца продуманная самостоятельность. А что ж… при чем тут другие? Теория любви — она имеет смысл только для личного употребления. Напоказ — мучаются. Заштампованные дурачки. А живут — как для себя нужно.
Катя кивком головы и движением глаз отослала мужа на кухню, а сама устроилась в кресле напротив Свентицкой, которая сидела, разумеется, на тахте, разумеется, вольно откинувшись, разумеется, на пределе риска (на пределе юбки), заложивши нога за ногу.
В комнате ничего не зажигалось (никто ничего не зажигал), и сумерки беспрепятственно расположились вокруг и между примолкшими женщинами.
— Как тебе Юрка? — вполне неожиданно для самой себя, простенько так спросила Катя.
— Ты знаешь, мужик отличный, что надо, — с абсолютной свободой поддерживая переход на «ты», ответила Свентицкая. — Только… простоват, может быть, а?.. Н-не знаю, для мужа, говорят, это и неплохо?
Ничего здесь трудного не было, и никакой телепатии не требовалось, чтобы понимать эллиптические Олины конструкции. Понимать, что эллипс, усекновение, содержало: «для мужа такой жены, как ты».
— Слушай, а ты чего Надюхин телефон зажимаешь? — снова светским, то есть хамоватым и бодрым баском спросил Свентицкую Хмылов, входя в комнату в сопровождении вальяжного гиганта Гончарова.
— Потому что ты друг очень хороший, — ответила Оля, перекладывая нижнюю ногу на верхнюю и уже совершенно очевидно не считаясь ни с какими там пределами риска. Считая, видимо, что сумерки и сумеречное настроение мужской общественности все спишут. — Ты телефон в одно касание Карданову отфутболишь.
— Ну и что? — напирал бодрый Хмылов. — Ну и сообщу. А чего, ей звонить, что ли, нельзя? Она что, специально просила Витьке не сообщать?
— Она специально просила… сообщить. И сейчас просит. Полгода хнычет, дуреха. Запомнился.
— Ну и дала бы. Чего это ты в позицию встала?
— Не надо — и не дала. И не дам.
— Кому? Виктору? Да он позвонит раз, если вообще позвонит, и отстанет, — вмешалась Катя в сведение неизвестных ей счетов.
— Да при чем здесь Виктор? Ей это не надо. Наде, — резковато, а пожалуй, обычно для себя, ответила Оля. И поняв, что никто ничего не понимает, добавила: — Влюбилась! Вот такие вот шуточки. Полдня его слушала, а теперь… полгода мается. Знает, что я с Димой встречаюсь. А я сказала, что не дам, и не дам. Ничего… Перетерпится… Потом спасибо скажет. Нашла себе ухажера. Ну есть же дурехи!
— Вы что же, считаете, что эта Надя не про него? Или, может, он не про нее? — осторожно вставила Катя, уже абсолютно не понимая, почему она говорит раз «ты», раз «вы». Боясь только одного: что среди этого вовсе не драматического трепа она сама вдруг возьмет да разрыдается. От всего вместе. От бессонницы, наверное.
— Я считаю, — ответила Оля, обращаясь не к Кате и даже не к Хмылову, а на этот раз к Юрию Андреевичу, — что он вообще ни про кого. Плохо он кончит, Карданов этот ваш. Таких не бывает в наше время. Я уж всяких повидала, а таких… не должно быть.
Этого Екатерина Николаевна так не оставила. Муж ее, видите ли, провинциален. Как же, недоучка Хмылов ценней. А уж Карданов у этой доморощенной пророчицы вообще вне конкурса идет. «Демоническая личность». Опять этот культ. Да знают ли они, что «демоническая личность» сия с час тому назад сидела перед ней в роли лопуха стопроцентного? Тянулся как миленький в струнку и борзо записывал, какие бумаги и как заполнять? Ловил указания, исходящие от мудрого работодателя, от «провинциальной» Екатерины Николаевны Гончаровой, жены «провинциального», видите ли, кандидата наук Юрия Гончарова.
— А ты знаешь, — небрежно начала Катя, обращаясь тоже не к Оле, а к мужу, — Витька-то ваш приходил сегодня к нам. Снова здорово, на ту же должность просится. Младшим научным. Я, конечно, представлю дирекции… ну, там будут решать.