Изменить стиль страницы

Она опять крепко сжала руку Кислякова и, не отпуская ее, долго лежала неподвижно, с закрытыми глазами. Кисляков в ответ тихонько шевелил своей рукой в ее руке, чтобы не казаться бесчувственным и безразличным зрителем, которого посадили и заставили няньчиться с больным.

— Может быть, дать еще валериановых капель? — спросил Аркадий.

Лицо Тамары раздраженно передернулось. Она сделала нетерпеливое движение, как бы не зная, куда деваться от надоедливых, заботливых приставаний. Потом, пересилив себя, сказала:

— Дай фенацетину.

— У нас нет его, — ответил Аркадий.

— Если нет — значит, надо купить.

Кисляков чувствовал, что он должен был бы вскочить и сказать: «Давай я схожу…».

Но он не вскочил и не сказал, — тем более, что рука Тамары крепче сжала в это время его руку, точно она была рада случаю хоть минуту отдохнуть от заботливых ухаживаний Аркадия.

Аркадий вышел. Тамара сейчас же сбросила с головы полотенце, положила поверх одеяла свои круглые руки и смотрела на Кислякова тем странным взглядом, перед которым он терялся и не знал, как держать себя.

— Так для вас Аркадий дороже всего на свете? Вам только с ним интересно вести беседу или с теми женщинами, которые чем-нибудь замечательны, завоевали себе положение? — говорила Тамара, глядя на Кислякова все тем же взглядом. Она взяла его руку и тихонько притягивала ее к себе.

Кисляков не знал, что отвечать, и решил смотреть на нее таким же молчаливым взглядом, каким смотрела она на него. Она могла истолковать его как ей угодно, и в то же время он подавался к ней за ее рукой, так что через несколько времени его лицо было на вершок от ее лица.

— Итак, я для вас — только безразличная родственница? — сказала Тамара.

Он видел близко перед собой ее глаза, ставшие огромными, и вздрагивающие ноздри. Он даже попробовал сделать, чтобы у него ноздри так же вздрагивали, что, повидимому, означало страстную натуру.

— Только родственница? — повторила тихо Тамара.

А рука ее, уже сильно дрожавшая, притягивала его к себе все больше и больше, пока он вдруг не почувствовал на своих губах холод ее мокрых раскрытых губ.

Все случилось совершенно неожиданно… Он только помнит, что при стуке входной двери неловко отскочил, зацепился ногой за ковер и чуть не полетел носом в раковину умывальника. Благодаря этому у него уже не было времени спокойно, попрежнему сесть на постель, и он успел только сесть на стул около окна.

Это вышло глупо: почему при муже сидел на постели, а сейчас — за десять верст от нее на стуле?

Аркадий даже удивленно посмотрел на них обоих и спросил:

— Что это, опять поссорились?

— Да, — сказал Кисляков и стал прощаться.

XXVII

Он шел домой, не чувствуя под собой земли, точно буря, которой он не ждал, о которой он не думал, подхватила его.

У него была одна только мысль, — что, оказывается, он способен на сильную страсть, затмевающую рассудок и побеждающую все на своем пути.

Он может притти к Аркадию и сказать:

«Суди меня как хочешь, но я был честный человек и остался им. Я тебе заявляю совершенно открыто, что на меня налетела страсть, которая сильнее меня, сильнее всего на свете. Это — мое несчастье и величайшее счастье, потому что я чувствую, что я еще живу. Это не то, когда человек не устоял от слабости воли, беспринципности и отсутствия задерживающих центров, это от высшего подъема жизни, которая в таких случаях делает человека безумцем, способным на величайшее преступление».

Вот что он сказал бы Аркадию, если бы тот сейчас был около него.

Лишь бы у Тамары оказалось такое же сильное к нему чувство.

Его только на мгновенье испугала мысль, что вдруг она с этого момента не сможет ни минуты оставаться с Аркадием под одной кровлей и сделает это как-нибудь грубо и жестоко. А главное — он не успеет сказать Аркадию: «Суди меня как хочешь…» и т. д.

Но он успокоил себя тем, что Тамара без предупреждения его не сделает решительного шага.

Наутро он проснулся рано и с увлечением, какого у него давно уже не было, работал целый час над проектом реорганизации своего учреждения.

Вдруг кто-то позвонил три раза. Это к нему. В коридоре, как всегда, залаяли собаки, и целый десяток голов высунулся в двери, чтобы спасти от собак, если это окажется посторонний человек. Мещанка высунулась в туфлях на босу ногу раньше всех.

Кисляков, недоумевая, кто это может быть, пошел открывать дверь. У него мелькнула мысль, что вернулась жена. Это было бы более чем некстати. А может быть — как раз кстати, потому что он ей тогда скажет сразу все.

Он открыл дверь и, онемев, не знал, что ему делать, что сказать. На пороге стояла в опущенной низко на глаза знакомой шляпе Тамара.

Человеческая мысль отличается необычайной, поистине молниеносной, быстротой. В то короткое мгновение, которое прошло с момента открытия двери до его первого слова, обращенного к Тамаре, у него, как электрические искры, пронеслись в мозгу мысли о значении ее появления у него, да еще утром, когда нет и одиннадцати часов.

Его прежде всего, как обухом, ударила мысль, что она уже рассказала все Аркадию, порвала с ним и пришла к нему жить, не зная того, что он женат. Она еще, пожалуй, привяжется теперь к нему со всей силой молодой страсти. На какие средства ее тогда содержать? Где ее устроить?

Все это промелькнуло в его голове в одно мгновение.

— Ты какими судьбами? Одна или с Аркадием? — воскликнул с радостным удивлением Кисляков, чтобы соседи слышали и подумали, что это его родственница.

— Я шла сейчас на биржу, и мне захотелось посмотреть, как ты живешь, — сказала Тамара. — Можно?

У Кислякова отлегло от сердца: по крайней мере она хоть не бросилась к нему на шею при всех соседях и не сказала: «Возьми меня от мужа, я не могу с ним жить».

— Великолепно, входи скорей!

Он увидел даму в лиловом шарфе, проходившую в ванную, и нарочно взял у нее на глазах Тамару под руку и провел в свою комнату.

Тамара, не снимая шляпы, оглянула комнату. Она стояла высокая, молодая; ее синий осенний костюм и спущенная низко на глаза шляпа подчеркивали молочную белизну ее лица и шеи и яркость накрашенных губ.

Потом взглянула на Кислякова и улыбнулась медленной улыбкой, какой улыбаются, когда остаются вдвоем люди, ставшие совсем недавно близкими.

А Кисляков вдруг закрыл глаза рукой, стоя посередине комнаты.

— Я ужасно мучился всю ночь… — сказал он едва слышно, все еще не отнимая руки от глаз. — Я едва дождался рассвета.

Тамара подошла к нему. По ее лицу мелькнула спокойная, довольная усмешка, как будто она почувствовала свое превосходство над ним, когда он сказал, что мучился без нее.

— Отчего вы мучились?

— Оттого, что я подлец! — ответил он с отчаянием в голосе.

Он отнял от глаз руку и, как бы не имея сил смотреть своей жертве или соучастнице в глаза, отошел к окну и стоял там несколько времени не оглядываясь.

За его спиной было молчание, точно ответ его был совсем не тот, какого от него ждали, когда он заговорил о своих мучениях.

— Почему ты так говоришь? — сказала Тамара, подходя к нему и таким насторожившимся тоном, как будто была готова оскорбиться, когда он выскажет свою мысль более ясно и определенно.

— Потому что я обманул своего лучшего друга, единственного друга.

По лицу Тамары промелькнуло холодное удивление.

— Я сознавал, что я делаю подлость, и ничего не мог и не могу с собой сделать, так как чувство к тебе захватило меня целиком, — сказал Кисляков, придав несколько иной смысл своим словам, так как испугался, что Тамара обидится и уйдет.

Тамара взяла его руку и, осторожно, ласково поглаживая пальцы, спросила:

— А разве плохо, когда такое сильное чувство? Разве это хуже того, когда ничего нет?

— Да, но я не могу себе без ужаса представить, как я буду смотреть ему в глаза, когда он узнает…

— А откуда он узнает? Я вовсе не собираюсь ему говорить об этом или уходить от него. Я смотрю на это совершенно просто, без всякого мистического ужаса. Для него же мысль о моей измене, — сказала Тамара, насмешливо подчеркнув слово «измена», — настолько невозможна, страшна, что гораздо удобнее и лучше ему не говорить ничего.