Изменить стиль страницы

— Ваш муж из мухи слона сделал, — говорит Унте, недоверчиво косясь на председательшу. — По правде говоря, пару гнезд я перенес, но чтобы все время трактор простаивал… Чепуха!

— Я вас не осуждаю. Напротив. Мне нравятся добрые сердца…

— Добрые сердца? Да каждый нормальный человек поступит так же, — оттаивает Унте, обласканный теплым словом Габриеле. — Во всяком случае должен так… Ведь речь-то о живой твари. Представьте себе: вы сидите верхом на этом железном чучеле, все у вас как на ладони. Только остановитесь, и сразу же из-под гусениц облако пыли. Но вы — вперед и только вперед, выполним, так сказать, план сева в срок. Жмете, аж искры летят. И вдруг тут же, в двух шагах, фьюить — и вверх! Жаворонок!.. Ясное дело: гнездо! Неужели, думаешь ты о себе, ты, бандюга, птичий дом разрушишь? Притормозил я, значит, малость, слез и перенес гнездышко в безопасное местечко — туда, где культиваторы прошли. И еще палку воткнул: дескать, в оба смотрите, не напоритесь, сеятели!.. А для товарища Стропуса такой поступок чуть ли не преступление.

— Стропус — хозяйственник, вы — поэт, — вырывается у Габриеле. А ведь хотела сказать «чудак». — То, что одному кажется черным, другому — белым. Честно говоря, мои симпатии скорее на стороне поэтов, нежели хозяйственников.

— И все-таки выбрали хозяйственника, — ехидно замечает Унте.

Габриеле снисходительно улыбается:

— Разве с вами так не бывает: собирались сделать одно, а вышло по-другому?

— У меня всегда по-другому…

— Вот видите, — вздыхает Габриеле, исподлобья поглядывая на Унте. — Оба мы неудачники.

Унте что-то бормочет себе под нос и ускоряет шаг. Идет и разглядывает раскинувшуюся вдали деревню, где особенно выделяется двухэтажное здание школы: красное, со сверкающей на солнце жестяной крышей, возвышающейся над вереницей колхозных домиков.

«Что это вам в поле понадобилось так далеко от дома?» — подмывает спросить у Габриеле, но она, как бы желая насытить его любопытство, сама начинает разговор:

— Почему вы пешком? Как ни крути, версты две будет, не меньше.

— Целых три, — уточняет Унте, и Стропене почему-то кажется, что он подтрунивает над ней. — Будь вдвое больше, я лучше на своих двоих, чем на мотоцикле. Но не всегда время есть.

— Да, мотоцикл — ненадежное средство сообщения. Недаром говорят: купил мотоцикл, заказывай гроб.

— Нет, я не поэтому, товарищ Стропене. — Унте вдруг поворачивается к Габриеле, мотает большой кудлатой головой — он удивлен и даже рассержен. — Когда я на мотоцикле, то шлем не надеваю — стесняет он меня. Уж если суждено разбиться вдребезги, то не как солдату, а как свободному человеку. Нет, не из страха я больше доверяю Своим ногам — просто хочется отдохнуть от грохота, от смрада и от пылищи.

— Само собой… — соглашается Габриеле. — Каждая работа, пусть даже самая приятная, с течением времени надоедает. А когда такой жуткий грохот, пыль и вонища от бензина… Может, это вас обидит, но я не люблю технику. Охотно пользуюсь ее услугами, но не люблю.

— Вы не любите, а я ненавижу, товарищ Стропене. Когда-то она меня ошарашила, даже напугала, я боялся ее, как какого-то загадочного чудища, растущего не по дням, а по часам, а теперь ненавижу. И охотно отказался бы от всех удобств, только бы не иметь с ней дела.

— О-ля-ля! — удивленная Габриеле хлопает в ладоши. — Механизатор, и такие речи!.. Вы занятный человек. Объясните же мне, неразумной, почему вы из всех профессий выбрали самую ненавистную?

Унте задумывается: на такой вопрос сразу и не ответишь.

— Так уж вышло. Вы же сами сказали: собирались сделать одно, а… вышли за хозяйственника.

— Я? — Габриеле натянуто улыбается, делает вид, что не поняла намека Унте, но вскоре поджимает губы, и в глазах вспыхивают искорки. — Откуда вам известно — может, тогда мой муж не был хозяйственником? Не слишком ли сурово и опрометчиво вы судите о тех, кого не знаете? Потом, разве он не может быть с хозяйственниками хозяйственником, а с женой — другим. Преданным, любящим. Не правда ли? Фу, какой вы неотесанный, товарищ Антанас, ничего не смыслите в отношениях между мужчиной и женщиной… Хозяйственник! Другая на моем месте рассердилась бы на вас.

— Гм, гм, — незлобиво мычит Унте, вглядываясь в какую-то точку поверх ее головы.

Габриеле криво усмехается. У нее больше нет никакого желания шутить, показывать свою женскую силу. Так вот он каков, этот Антанас Гиринис, ласково прозванный селянами Унте! Шагает рядом, как тень, и ему все равно, будто ты и не женщина вовсе. Улыбайся не улыбайся, намекай не намекай, все отскакивает от него, как горох от стенки. Пень! Такого если что и расшевелит, то только пол-литра…

Со стороны деревни мчится мотоцикл. Все ближе и ближе. Уже можно различить и водителя — Робертаса Марму. Он сидит за рулем, разинув рот, напялив на глаза огромные защитные очки, насмешливый, презирающий всех. Промчался мимо, сверкнул молнией и скрылся, обдав Габриеле и Унте вонью. На заднем сиденье — Живиле Кукурите, знаменитая птичница, которую недавно Альбертас Гайлюс прозвал Венерой. Рот у нее до ушей, улыбается Унте и Габриеле, кокетливо машет им левой, а правой обнимает за талию банщика. («Смотрите, мол, и завидуйте! Как мне хорошо! Какая я счастливая!»)

— Эта встреча вам ни о чем не говорит? — ехидничает Габриеле, поймав косой взгляд Унте.

— О чем именно? — Унте морщит лоб, стараясь что-то выудить. — А-а!.. Глупейшее недоразумение!.. И все из-за этой водки треклятой. Несчастная девушка.

— Легкомысленная, — коротко клеймит председательша промчавшуюся Живиле.

— Марма — известная личность… К тому же он ей в папаши годится. Что-то не верится, чтобы она с ним…

— А ей-то что? Не разбирает… С фабрики к ней на птицеферму толпами…

— Развелись тут всякие, только смотри, чтоб беду не накликали…

— А вам-то чего расстраиваться? — не унимается Габриеле. — Мотылек на то и мотылек, летит на огонь, чтобы сгореть.

— Ну уж… ну уж… — бормочет Унте, вдруг задумавшись. Говори ему сейчас что хочешь, все равно ничего не услышит, все пропустит мимо ушей, в них ни слова не застрянет. Унте кивает, поддакивает, только бы не вспугнули его мысли. Да это, может, и не мысли, а какие-то отрывки, смесь красок и безымянных предметов, запрудивших сознание.

— Ваше подворье, — слышит он, будто спросонок, голос Габриеле.

— Прощайте, — бросает Унте, опомнившись. — Будьте здоровы!

— И вы… будьте. — Габриеле протягивает руку: — Было очень приятно.

— Извините, моя рука… — Унте растопыривает длинные, измазанные мазутом пальцы.

— Ничего, ничего, — частит она, сжимая своими белыми пухленькими пальчиками его пятерню.

— Раз ничего, то ничего, — Унте лениво пожимает плечами и сворачивает на подворье.

— Надеюсь, не последний раз…

— Гм… — хмыкает он. И уходит, даже не взглянув на председательшу, провожающую его взглядом до тех пор, пока он не скрывается за углом избы.

Унте останавливается возле веранды, запрокидывает голову и долго смотрит в синеву, кое-где запятнанную карликовыми белыми тучками. Обрывки мыслей, смесь каких-то картин и предметов отрывают его от земли и на невидимых крыльях уносят куда-то ввысь, в желанную и недосягаемую даль.

«Дети еще, видно, не вернулись из школы… Салюте на ферме… Борщ и мясо на плите… Поесть и скорее в кровать, потому что пополудни снова на трактор. И так до завтрашнего дня… до позднего завтрака завтрашнего дня». Ноги еще касаются земли, а мысли уже воспарили над ней. Унте жмурится, мотает головой, как пьяный: что это — не белые карликовые тучки в небесной сини, а сверкающий, переливающийся всеми цветами радуги прибой в бесконечном морском просторе. Какое диво! Какое диво! Не нужны тебе ни билет, ни виза, все видишь: и бурное волненье океана, и затерявшиеся там острова, и корабли, которые, может, через час-другой навеки поглотит пучина…

Где-то в сарае остервенело кудахчет курица. Весь мир должен знать о том, что она снесла яичко. По соседству не унимается другая. Без устали поет кочет, крякают утки, облепив колодец. Салюте с утра забыла открыть воротца, чтобы пернатые могли добраться до пруда, а Унте такая мысль и в голову не приходит. Он все еще парит над морем-океаном, наконец покидает его пределы и переносится в тайгу, над которой такое же синее небо, усеянное белыми тучами. А из тайги в мгновенье ока перелетает на епушотасские равнины, занесенные свежим, только что выпавшим снегом и освещенные лучами заходящего солнца так, что глазам больно. Унте прищуривается, выскальзывает со двора, видит следы машин на ленте асфальта и нескольких женщин, минутой назад вышедших из стоящего автобуса.