Габриеле оделась и вышла во двор. Сердце бешено колотилось, руки, ноги дрожали. Когда одевалась, порвала платье — Габриеле слышала, как что-то треснуло, но до платья ли? Теперь ей было все равно, могла даже голой пройтись по поселку или еще что-нибудь натворить, чтобы только досадить мужу. О-ох, ее бил озноб при одном воспоминании о том, как он завалился в постель, чувствуя только свою усталость, и сладко сопел носом.
Некоторое время Стропене стояла во дворе, ежась от утренней прохлады, потом накинула на плечи пальто и вышла на улицу. Ночью ударили заморозки, и земля затвердела, а лужицы на обочинах затянуло белесой коркой льда. Слабый ветерок доносил с полей живительный запах весенней земли и робкое, нестройное пение птиц, изредка прорывавшееся сквозь монотонный гул тракторов. Солнце только что встало, и лучи его просачивались сквозь сплетение ветвей, золотя крыши старых изб и кровавыми сполохами отражаясь в оконных стеклах, через которые глядело на восход не одно здешнее поколение.
Только минуешь десяток дворов, и старая деревня обрывается: по обе стороны дороги в строгом армейском порядке стоят кирпичные домики с садами и хозяйственными постройками. Одни — с мансардами, с крылечками, выходящими прямо на улицу, другие — без них, но все крытые серым шифером и удивительно похожие друг на друга. Габриеле шла, не оглядываясь по сторонам, но всем своим существом чувствовала и возню собак, и шорохи домашней птицы, и вопросительные взгляды, и ей было не по себе оттого, что мозолит в такую рань глаза всей деревне, возбуждая толки и догадки, но, словно одержимая, шла дальше и дальше. Даже когда перед ней выросли учителя — супруги Бреткунасы, Габриеле не повернула назад, хотя при желании могла пройти незамеченной.
— Доброе утро, Габриеле.
— Доброе удро, Дангуоле. Привет, Арвидас.
— Куда это ты в такую рань?
— А вы?
— Мы? Неужто не видишь — на огород. Юодвалькис лошадей дал, надо ловить момент.
— А уроки?
— У Арвидаса сегодня нет, а я договорилась с директором. Страда… Директор все понимает, беды-то у нас одинаковые…
— Одинаковые? — Габриеле зло рассмеялась. — Объявит субботник, и родители засеют ему огород.
— Не одному ему помогают, — спасительно вставил Арвидас Бреткунас. — Будь у тебя огород, и ты бы небось…
— Зачем ей огород? — уколола Дангуоле. — За спиной такого, как Стропус, каждая женщина чувствовала бы себя барыней. Если бы мой Арвидас председательствовал, я бы никогда о навоз руки не марала. Пусть кроты землю роют…
— Думаешь, Габриеле по своей воле отказалась от аров? — заступился склонный к соглашательству Арвидас. — Нет, она же сама деревенская, не боится руки замарать… Но Стропус, если память мне не изменяет, всегда выступал за колхозы без приусадебных участков, и было бы, конечно, ни то ни се, если бы он себе отрезал землицы… Разве я, товарищ председательша, не прав?
— Не прав, товарищ учитель, — возразила Габриеле и злорадно добавила: — Ничего ты не понимаешь, Арвидас. Когда мужчина действительно любит, он прежде всего печется о возлюбленной, а не о каких-то арах. Как-то я обмолвилась, что не прочь держать корову, откармливать поросенка, но Андрюс меня только поднял на смех. Что? Корову? Поросенка? Ты что, рехнулась: чтобы я любимой женщине позволил в хлеву отираться!.. Вот какие принципы у моего Стропуса, если вам угодно…
— Счастливица, — завистливо процедила Дангуоле и проглотила подступивший к горлу комок.
— Да, дорогая, жаловаться мне грешно. — Габриеле натужно улыбнулась. — У меня, правда, порой бывает слишком много свободного времени, но оно приятнее, чем вечная занятость. Сегодня, например, проснулась раньше, чем обычно, и отправилась гулять. Ведь сегодня такое изумительное весеннее утро! Что за воздух! Что за трели!.. Сердце замирает от радости…
— А мы до обеда будем на своих арах потеть, — обиженно пролепетала Дангуоле.
— А чем уж так плохи эти ары? — спросил Арвидас Бреткунас, с трудом подавляя раздражение. — Работай себе и радуйся… Я лично за активный отдых, мои дорогие. Конечно, и прогулки хороши, спору нет. Легкие проветришь, кровообращение улучшается. Но с физической нагрузкой на свежем воздухе не сравнишь. Ты как хочешь, Габриеле, но я лично против этих городских моционов. Через неделю будем картошку сажать. Приходи, сама убедишься, что лучшей зарядки нет.
«Хватит у вас помощников и без меня. Если родители сами не смогут, детей пришлют, — недружелюбно подумала Габриеле, провожая взглядом удаляющуюся супружескую пару. — Совсем опростились!.. Дангуоле, когда приехала сюда, такой барышней была… А сейчас? Заматерела, как деревенская баба. Или Арвидас… Напялил на себя какой-то задрипанный плащ!.. Кирзовые сапоги, штаны с протертым задом — ни на грош интеллигентности… Плетется в хвосте в прямом и переносном смысле, шлепает за лошадью, помахивает кнутом — деревенский недоросль, и только. А надо же: довольны… Может, даже и счастливы…»
Габриеле завистливо вздохнула, но когда представила себя на месте Дангуоле, плетущейся рядом с Арвидасом за лошадьми, то вся съежилась. Она вдруг почувствовала какую-то смутную вину, словно отмочила дурацкую шутку, которая не казалась уже такой остроумной, как десять минут назад. Что за бред — ни свет ни заря расхаживать по деревне и строить из себя мученицу? Повернуться — и домой! Да побыстрей! Господи, вот когда пригодился бы сказочный ковер-самолет! Только скажи слово и унесет тебя, куда пожелаешь. Но время сказок прошло, придется на своих двоих возвращаться к мужу, к Андрюсу Стропусу, влюбленному в свою работу, в свой колхоз, в свою карьеру. А может быть, по-своему и в нее, свою жену? Разве он не любит ее, как удобную вещь, как, скажем, какой-нибудь стул с резной спинкой, к которому привык и без которого себя не мыслит? Попробуй отними его, и он, Андрюс Стропус, взбеленится и бросится защищать этот стул, яко львица своих детенышей. Поди знай, что у него было на уме, когда он отказывался от домашнего хозяйства — от коровы, от огорода? Может быть, вовсе не принципы, а любовь к ней, желание избавить ее от нелегких домашних работ? Поди знай…
«Я ненасытная, — укоряла она себя, вспоминая свой недавний приход к Стиртам. — Кое-кому всевышний швырнет кроху, и они довольны, а у меня в руке не кроха, а целая краюха, и я еще жалуюсь, что масла пожалели, слишком тонко намазали». Ей вдруг показалось, что она все еще стоит в светлой, но захламленной Стиртиной комнате, уставленной незастеленными кроватями, между которыми валялись какие-то игрушки, а на спинках стульев серела чья-то одежда.
Бируте Стиртене, вошедшая вслед за гостьей, густо покраснела и виновато залопотала:
— Есть у нас и поприличней комната… Милости просим. — Хозяйка упрямо толкала Габриеле к двери: — Все у нас поломано, раскидано, смято, и все из-за этой непролазной работы… Заходите сюда, учительница. Садитесь.
Габриеле послушно села за большой круглый стол с шестью стульями. Комната, видать, предназначалась для гостей, но по углам торчали какие-то баулы, огромная корзина и несколько эмалированных ведер, должно быть, с топленым жиром или с вареньем. Пол был грязен, с крупными пятнами от чьих-то следов, хотя, судя по редким чистым островкам, его недавно мыли.
— Хорошая комната, — сказала Габриеле, глядя на окна.
— Всего у нас четыре, не считая кухни… Спасибо председателю — колхоз дом построил. Правда, мы немного задолжали, но расплатимся…
— И центральное отопление есть? — пропела Габриеле, заметив за обвисшими занавесками гармошку радиатора.
— Местное, но не бог весть что, — пояснила Стиртене. — Пока плиту топим, тепло. Но все-таки с печным не сравнишь. Хороший дом, что и говорить.
— Вам такой и нужен. Ведь вас много…
— Как же… Детей семеро да мы с мужем… А скоро и прибавление, — Бируте Стиртене погладила живот и застенчиво улыбнулась, словно прося прощения за такой необдуманный шаг — хватило бы, мол, и семерых.
Габриеле хотела спросить у Бируте, где муж, но вовремя спохватилась: через открытую дверь увидела в другой комнате человека, растянувшегося в резиновых сапогах на потертом диване.