Салюте уже не шмыгает, а храпит и даже икает. Унте осторожно отодвигается на край кровати. Ну уж под такую музыку можно и посмелей вылезать из-под одеяла — все равно не почувствует.
Унте влез в штаны, сунул ноги в деревянные башмаки — клумпы, заменяющие шлепанцы, и тихонько двинулся к двери.
На другом конце избы спит отец с обоими внуками. Вчера весь день провалялся в постели, жаловался, что воздуху не хватает. Унте хотел вызвать из райцентра врача, но Йонас Гиринис сказал, что он его не подпустит — пусть и не пытается. Ха! Где это слыхано, чтобы доктор кого-нибудь из мертвых воскресил! Коли уж к тебе смерть пришла, то только ксендз может с ней договориться.
Небо пасмурное, но не темно — где-то за облаками кочует месяц. Взгляд Унте останавливается и задерживается на кровати в углу. Отец накрыт до пояса, видно, сбросил с себя одеяло. Белая голова, мертвецки белые руки, сложенные на белой груди. Может, уже не дышит?!
У Унте от ужаса перехватывает дыхание.
— Отец… отец… — шепчет он, нагнувшись. — Ты спишь?
Седые пучки бровей вздрагивают и снова застывают. Слава богу, слава богу…
Унте медленно, не сводя глаз с лица больного, садится на край кровати. Руки отца холодноваты, как воздух, кажется, и от всего тела веет холодом и запахом осенней прели.
— Чего шатаешься по ночам? — чуть слышно шевелит он губами. — Завтра новый день тебя ждет.
— Выспишься тут… Когда Салюте храпит, за околицей собаки начинают брехать.
— А ты не слушай. Салюте хорошая. Держись за нее. Мужчина должен держаться за свою женщину. Слышишь? Иногда в твоей голове черти казачок пляшут. Гони их прочь. Коли осрамишь род Гиринисов, я в гробу перевернусь. Будь добр, мой сын, дай моим костям спокойно истлеть.
— Не надо так, отец, — шепотом на шепот отвечает Унте, наклоняясь к сложенным на груди рукам, чтобы старик лучше слышал. — Тебе еще жить и жить, ведь ты сам говорил, что дед по материнской линии до девяноста дотянул.
— Тогда люди покрепче были. Хуже ели, это так, но зато дышали глубже.
— И ты крепкий, отец. Увидишь, пойдем мы с тобой сегодня на торжество, посидишь со всеми, на сердце и полегчает. Музыку послушаешь, песни. Получишь удовольствие. И я петь буду.
— Хорошо поешь.
— Ну вот, видишь. Выспись хорошенько до утра. А я во двор пошел.
— Принеси попить.
Унте принес отцу кружку воды. У дверей висела верхняя теплая одежда. Унте нащупал свою куртку, нахлобучил шапку с козырьком и тихо, чтобы не разбудить детей, выскользнул в сени. Однако чуткая Юстина, спавшая в светелке, все-таки услышала шорох и в одной сорочке бросилась к дверям с топором в руках.
— Это я, не бойся, — успокоил сестру Унте, которая после гибели Гайлюсов стала болезненно подозрительной.
— Чего валандаешься по ночам? — зло прошипела она. — Ты что, в ведро не можешь?
— Могу. Хоть прямо в постель, — оскалился Унте. — Но мне, видишь ли, почудилось, будто я бреду босиком по снегу.
— Что? Что?
— Почудилось, говорю. Ну и захотелось проверить, выпал снег или нет.
— Сумасшедший!
— То-то, — согласился Унте. — Порой неплохо постоять ночью одному, когда земля спит.
— Ладно, иди, иди! Стой себе, пока кто-нибудь по голове не стукнет, — разозлилась Юстина, спохватившись наконец, что держит в руке топор, и пытаясь спрятать его за спину. — Какой-то чокнутый. Недопеченный.
— Знаю, сестрица. Ты частенько поддаешь мне пару-жару, переворачиваешь на угольях с боку на бок, а я как был недопеченный, так и остался. Спокойной ночи.
Унте осторожно закрыл наружные двери, то и дело прислушиваясь. Вдоль забора прошел через весь двор, мимо угла хлева, мимо заглохшего пруда, окруженного тесным кольцом берез. Замерзшая трава глухо шелестела под ногами. Морозило. Посветлели земля и крыши. Когда займется заря, перед глазами откроется невиданная белизна, даже сероватый цвет голых деревьев не запятнает ее. Прохладный воздух по-осеннему так благоухал, так бодрил душу, что казалось, пьешь, томимый жаждой, воду из чистого родника.
Унте потоптался у гумна, повернувшись спиной к саду и глядя сквозь голые ветки ясеня на маячащие вдали поля, где привычный к темноте глаз все отчетливее схватывал контуры предметов. Послышался вроде бы шорох шагов. Да, кто-то идет! Унте, обливаясь потом, стал ждать. Ничего подозрительного. Но почему же он не может отделаться от мысли, что там, за деревьями, стоит Робертас Марма. Он вот-вот выйдет — белое привидение, скелет с пустыми глазницами — и протянет костлявую руку смерти. Бежать! Но Унте усмирил свой страх и упорно продолжал стоять, как бы прикипев к земле, хотя пот с него струился рекой. И вправду осел! Ведь эти шаги померещились ему точно так же, как и грязная стежка следов через заснеженное поле. Глупо думать, что тот, кто однажды умер, может встать из могилы. А Робертас Марма почти три месяца в сырой земле: последний раз Унте видел его в тот августовский день, когда с Юргитой возвращался из Вильнюса.
VI
От выпитого в ресторане коньяка по телу разливалась теплынь. Выпил Унте немного, но все-таки дошел до того предела, за которым начиналось безостановочное опустошение бутылок. Начиная с Нового года он всякий раз укрощал в себе просыпающегося зверя, хотя это и требовало от него нечеловеческих усилий, а в тот день как предчувствовал: не выдержит, сдастся. Да он и не пытался удержаться — слишком много на него навалилось всякого. Чего стоил только обед с Юргитой и Малдейкисом! Чувствовал себя как чурбан неотесанный, у них все за столом красиво получалось: и еда, и разговоры, и обхождение. А он, пентюх деревенский, хоть и не в лесу вырос, не мог кусок мяса по-человечески разрезать, чтобы рюмку не опрокинуть. Дубина стоеросовая! А уж совсем пришибло Унте то, что Малдейкис влюблен в Юргиту! Безнадежно! А она не только смотреть на него не хочет, но и презирает. Такого-то мужчину! Образованного, учтивого, красавца писаного. Вот это женщина! В сердце у нее есть место только для одного человека — для Даниелюса. Хоть он не ахти какой красавец и не умеет так складно молоть языком, как Малдейкис… Брату подфартило. Счастливый человек…
Когда Унте и Юргита возвращались домой, он все время с нежностью смотрел на нее, радовался, что она стала оживленнее и разговорчивее, чем на пути в Вильнюс, и охотно болтает с ним о Даниелюсе и об обеде в ресторане. В присутствии других Унте всегда стеснялся Юргиты, держался на почтительном расстоянии, но наедине с ней было куда проще. Правда, был в машине и третий человек, Люткус, но Унте смотрел на него как на шофера, и только. Так что всю дорогу они довольно раскованно беседовали, не обращая внимания на усиливавшийся дождь, сопровождавший их от самого Вильнюса. Унте не мог надивиться, что Юргита говорит с ним искреннее и серьезнее, даже уважительнее, чем с Малдейкисом, и прямо-таки балдел от счастья. Его так и подмывало сделать ей что-нибудь приятное, доброе, совершить какой-то стоящий поступок, чтобы хоть как-то возвыситься в ее глазах. Он смотрел в окно машины на блеклые, кое-где наполовину скошенные озимые поля, мокнущие под хлестким дождем, и в душе посмеивался над своими глупыми детскими фантазиями, совершенно не догадываясь о том, что скоро они станут былью: «Может, будет дождливая осень. Как та, что на памяти отца, когда вилами приходилось урожай из воды выуживать. С комбайном и соваться не пробуй, из грязи не выберешься. А я не посмотрю ни на что, сяду за руль, и все. Только бы придумать что-нибудь, чтобы колеса не вязли. Да и в молотильном механизме пора что-то переделать, потому что зерно мягкое, не ровен час, бункер забьет. А от очистки придется совсем отказаться… То-то будет разговоров: Унте Гиринис — рационализатор! Пил, гулял, кутил, а оказывается, у него голова на плечах! Профессор по части комбайнов! Снова, как прошлой осенью, нагрянут телевизионщики, фильмец снимут, покажут всей республике: вот он, этот молодец, который не только хорошо поет, но и умеет сделать то, что ученым инженерам не по зубам. В самом деле, кто этот Малдейкис, если отбросить его умение держаться за столом? Партийный красавчик… Что и говорить, очень бы я тогда возвысился в глазах Юргиты…»