Изменить стиль страницы

Андрюс Стропус, тот все время себя подбадривает: все-таки все винтики крутятся быстрее, чем он надеялся. Люди-то оказались не такими, как он о них думал, а куда лучше. Задвигались, зашевелились. Раньше, до того, как разбушевалась стихия, каждого упрашивай, на каждом шагу агитируй, а теперь слово сказал — и мигом делают. Пенсионеры и те вышли на поля, чтобы хлеб от погибели спасти. Многие предложили свои избы и бани для просушки зерна, потому что колхозная сушилка с такой сумасшедшей нагрузкой не справится, такого еще не бывало, чтобы почти каждый колосок надо было у дождя отвоевывать. Если одними косами и жатками, то пол-урожая в поле останется. Но Антанас Гиринис, спасибо ему, молотилку усовершенствовал, очистку зерна ускорил… Казалось, никому не нужное ископаемое, музейный экспонат, а надо же — голова на плечах. И про свои прямые обязанности не забыл… Бывает же так, думаешь о человеке одно, а он совсем другой. Был для тебя вчера хламом последним, а сегодня, глядишь, — мужик, каких мало, хоть к награде представляй.

— Унте?!

— Да, он. Чего вытаращилась?

— Ничего…

— Как ничего? В зеркало посмотрись.

Андрюс Стропус отодвигается от стола. От его испепеляющего взгляда жена еще более пунцовеет. Красные пятна даже на груди, под распахнутым халатом.

— Не понимаю, чего пристаешь… — чуть не плачет.

— Не пристаю. Я просто вспомнил, что у вас с Гиринисом Унте хорошо дуэтом получалось.

— Ну и дурак же! — Габриеле подскакивает, задевает тарелку, та летит под стол. — С кем меня… Интеллигентку, учительницу!

У Андрюса Стропуса отлегло от сердца.

— Ну, ну. Подойди, поцелую…

III

Навстречу, грохоча, прет трактор с прицепом, до половины нагруженный мешками с картошкой.

Андрюс Стропус не замечает, как сворачивает на обочину и выключает мотор машины. Машет рукой, чтобы Унте остановился. Никакого дела у него к Гиринису нет, просто так задаст ему какой-нибудь вопрос, только пусть постоит, чтобы повнимательней в лицо ему всмотреться. В нос, в глаза, в губы… Идиотское любопытство, стыдно даже признаться.

— Езжай, езжай… — говорит Стропус раздраженно Унте, остановившему трактор. — Спросить у тебя хотел, но вижу… Все вижу! Езжай.

Унте пожимает плечами и уезжает по проселку. «Ну и чокнутый! Хотел, видно, краем глаза посмотреть, нет ли в кабине мешка краденой картошки. Осел! Неудивительно, что жена ему рога наставляет…»

При этой мысли Унте морщится, словно на больной зуб ледяной водой плеснули. Гм… Зря он тогда с этой учительницей связался. Хоть Стропус и осел, но зря. Правда, в тот день было так жарко и так кружилась голова от запаха сена… А в скирде была такая прохлада! И все время перед глазами мелькали оголенные колени Юргиты… Черт знает что с ним в тот день творилось…

Неделю, а может, и больше он без стыда не мог подумать об этой глупой истории. А примерно через месяц все снова повторилось. Он был под хмельком, а ласки Габриеле были такими нежными, поцелуи такими жаркими, что он и растаял как воск на обмолоченной комбайном копне соломы. В субботу была репетиция хора. Но он не пошел, чтобы не встретиться с Габриеле. А в понедельник она сама остановила его, когда он затемно возвращался с полей, где весь день сеял рожь; фары мотоцикла издали осветили фигуру женщины, она стояла посреди дороги, что-то выкрикивала и по-дурацки смеялась. Унте объехал ее, чуть не угодив в канаву, обдав ее облаком удушливых выхлопных газов, и умчался.

— Хам ты, вот кто, — пристыдила она его на следующей репетиции хора. — Как ты ведешь себя с женщиной, которую недавно… Стропус прав, у тебя ни капли интеллигентности.

— Видно, хватает, если я сплю с женой интеллигента, — отрубил оскорбленный Унте.

— Не сплю, а спал. Большое значение имеет здесь, уважаемый, прошедшее время. Заруби себе это на носу, — предупредила его Габриеле, дав тем самым понять, что между ними ничего подобного больше не случится.

Домой они отправились врозь, но вышло так, что неподалеку от своего дома Унте чуть не налетел на Габриеле — та стояла возле колхозной бани.

Ударили сильные осенние заморозки, потом пошел снег, и все растаяло; похрустывая ледком по насту, приближался Новый год. Частенько после репетиции Унте с Габриеле задерживались, возвращались домой на час, на два позже других хористов. Не было в таких долгих задержках нужды, все могло быть короче, потому что после того он ни о чем другом не думал, как только незамеченным прийти домой к Салюте. Но на то, чтобы отряхнуть с одежды соломинки, чтобы придирчиво осмотреть, не осталось ли каких-нибудь подозрительных следов, требовалось время. Такие отношения с Габриеле угнетали Унте, порой он без отвращения и думать не мог об этих припадочных любовных ласках, но сколько ни зарекался не пить подпорченную плевками воду, все-таки пил ее, чтобы вскоре снова в нее плюнуть. Интимная близость оставляла у него чувство подавленности — казалось, совершил преступление, за которое рано или поздно будет держать ответ. Однако отчасти это приносило ему и какое-то смутное удовлетворение… И не мог удержаться от злорадной улыбки при мысли, что этак он самым непотребным образом унижает Андрюса Стропуса, мстя ему не только за себя, но и за Бутгинасову обиду, хотя если бы Унте мог разобраться в своих чувствах, то понял бы, кто на самом деле толкнул его в объятия Габриеле.

На десятилетие со дня смерти матери приехал Даниелюс с Юргитой и сыном Лютаурасом.

Унте хмурился, смотрел, как отец, торжественный и собранный, молится за покойницу, и чувствовал себя как преступник в приличном обществе — только глянут в лицо и сразу опознают. Он надеялся, что Даниелюс не стерпит и оборвет молитву, не желая мириться с пережитком прошлого, но брат почтительно слушал, как отец, а за ним все домочадцы повторяют ее слова. Пахло горящими свечами и еловыми ветками, лежащими перед каждым на белой скатерти. Над ними, как и над словами, витали воспоминания о родичах-покойниках, а вместе с воспоминаниями по комнате бродила тень покойной матери, скликавшая всех в один круг. И никто не обиделся на Даниелюса, когда он искренне сказал, что от старого бога, совершающего чудеса, ничего не осталось, кроме этого стола со свечками, зажженными в память покойной, этого ставшего обычаем обряда, который будет жить до тех пор, пока люди не придумают новые, отвечающие духу времени; ведь человек не может без корней, никогда его душа, как и дерево, не расцветет и не принесет плодов, если взять и отрезать ее от ствола. Юргита согласно кивала. Кивал и отец, хотя то, что говорил сын, было ему недоступно, а вот невестке он верил слепо. Унте вдруг подумал, что для старика Юргита значит не меньше, чем значила и для него, пока он не спутался с Габриеле. Ему стало дурно, даже пот прошиб при мысли о председательше. Он украдкой смотрел через стол, метя в Даниелюса, но то и дело попадая взглядом в Юргиту. Если бы она сидела на другом краю света, а не напротив, он все равно видел бы ее. Она была для него вездесущей. Такая красивая, в черной бархатной юбочке, в черной блузке со стоячим воротничком, обтягивавшей узкие, круглые плечи, на которые была небрежно накинута белая ажурная шаль с длинными кистями. Он подумал, что нет, наверное, такой одежды, которая не шла бы ей, нет такого украшения, которое не подчеркивало бы ее красоту, выделяя ее среди других женщин. А с этим золотым медальоном на груди она казалась просто мадонной. Нет, такую, как она, нигде не встретишь. В целом свете! Юстина спросила, что у нее в этом медальоне. Юргита, загадочно улыбаясь, открыла его и поднесла к губам. Потом сняла с шеи и пустила его по рукам, чтобы каждый посмотрел. Унте принял медальон от Салюте. Ему показалось, что цепочка теплая. Ну да, она согрелась на груди у Юргиты. А может, в руках, которые ее держали? Унте метнул взгляд на крохотную овальную фотокарточку Даниелюса в медальоне и, словно обжегшись, передал украшение отцу. Через силу глянул на Юргиту, на брата, счастливого, гордого, улыбающегося, и с завистью подумал, что Даниелюс, наверное, больше достоин счастья, чем он, Унте, запятнавший свою любовь в объятьях чужой женщины. То, что он не чувствует никакой вины перед Салюте, словно она и не жена, его нисколько не удивляло, между тем Юргита все глубже проникала в сердце; не та, с соблазнительно оголенными бедрами на стремянке в вишняке, а та, первоначальная, приворожившая его пять лет назад, когда он впервые встретился с ней. И в этот святой поминальный вечер Унте снова видел ту, прежнюю, Юргиту — целомудренную, не запятнанную ни похотливой мыслью, ни тайным вожделением, — и он, не сводя с нее глаз, поднимал ее на одну ему доступную, созданную его бескорыстным чувством высоту.