Изменить стиль страницы

И у Бурлюка, и у его жены превосходная память. Если Бурлюк задерживается на секунду, чтобы вспомнить дату или фамилию, Мария Никифоровна тут же подсказывает ему тихим голосом, слегка в нос, моргая белыми веками.

Бурлюки — неугомонные путешественники. Они сказали нам, что им надо съездить еще в Австралию, а уж тогда можно спокойно умереть — на земле не останется страны, где бы они не побывали.

* * *

В сквере садовники высаживают осенние цветы вместо летних. Через дорогу, напротив входа в санаторий, — цветочные часы. Маленький бородатый человечек в красном колпаке отбивает каждый час молоточком по шляпке железного мухомора. Родители с детьми ждут, когда карлик зашевелится. Старшие дети держат отцов и матерей за руки, младшие, запряженные в кожаные вожжи, стоят в своих никелированных колясках, как римские воины в колесницах. Некоторые мальчики солидно ждут, заложив руки за спину, другие еще бегут, чтобы не опоздать, и тормозят у самых часов. Динь-н-н! — ударил карлик. Он бьет двенадцать раз. «Воины» прыгают в своих колесницах. Остальные серьезны. Наконец карлик застыл с поднятым молоточком, и все разошлись.

Вечером заходим в здание, которое можно бы назвать «увеселительным комбинатом»: тут небольшое кафе, где танцуют под джаз, открытая веранда для летних концертов на свежем воздухе и закрытый концертный зал с эстрадой. Зрители, сидя за столиками, пьют лимонад или пиво, жуют тонко нарезанную хрустящую жареную картошку — она продается в целлофановых мешочках. Официанты бесшумно порхают с полными подносами. Публика слушает музыку. Иногда все тихо подпевают, покачиваясь. Часто слышны советские песни. Чехи любят и умеют петь хором.

Во время гастролей нашего Театра миниатюр мы как-то всей труппой выехали из Остравы на прогулку в горы. Был солнечный летний день, и после черной остравской пыли горный воздух на Радогощи — так называлась гора — показался нам особенно свежим, чистым. Мы прокатились с одной вершины на другую на подвесной дороге — каждый ехал в отдельном кресле, подвешенном к тросу на металлическом стержне. Вся труппа театра вдруг оказалась развешанной в воздухе, как белье на веревке, и растянулась на целый километр. Казалось, что земля близко, и хотелось спрыгнуть или покачаться, как на качелях, но, очевидно, кто-то до нас уже осуществлял это намерение, потому что на столбах было написано: «Не гупат». — «Не раскачиваться».

Вскоре мы очутились среди лесистых холмов и полян, поросших травой и цветами. Солнце мягко грело, освещало далекие зеленые низины. Воздух опьянил нас, мы развеселились, и кто-то даже скатился боком с небольшого пригорка, совсем как в детстве.

Вдруг мы увидели группу детей. Мы заметили их, когда они рассаживались на траве возле леса, как стайка птиц. Они глядели на нас и перешептывались. Добродушный полнощекий молодой человек в коротких шортах, берете и красной рубахе навыпуск наклонился к мальчику в очках и что-то сказал. Дети еще оживленнее зашушукались, потом наступила тишина, и неожиданно в прозрачном теплом воздухе послышалась песня. Детские голоса зазвенели на поляне, как один большой серебряный голос. Дети пели одну песню за другой — и советские, и чешские.

— Это для вас, — сказал молодой человек в берете. — Ведь вы из Советского Союза?

Мы побежали к детям, они — к нам. И вот мы уже сидим одной тесной группой, обнимая маленьких крепких веселых ребятишек.

— Теперь вы спойте, — просят они.

И мы затягиваем песни — одну, потом другую — из кинофильмов, из наших спектаклей. Дети довольны и весело аплодируют.

— Какие молодцы! — сказали мы ребятам и молодому человеку в берете. — Как хорошо поет ваш класс!

Но молодой человек ответил, что он вовсе не учитель, а студент факультета русского языка Пражского университета, что этих детей он видит впервые и что это не класс, а просто разные дети из разных школ Остравы, что они приехали в воскресенье за город, или, как выразительно говорят в Чехословакии, «на вылет».

За полгода до этого в Подебрадском концертном зале мы с удовольствием слушали, как взрослые люди, покачиваясь, тихо подпевают оркестру. Пению здесь учат с детства. Недаром говорят, что Чехословакия — страна инженеров и музыкантов.

* * *

Я иду по старинному парку. Он разбит возле замка короля Юрия Подебрада на берегу Лабы, знаменитой реки, — по Германии она течет под названием Эльба.

В липовых аллеях падающие листья то качаются в воздухе, медленно, зигзагами опускаясь на землю, то мечутся на ветру, как пестрые птицы. Седые ивы полощут ветви в быстрой воде Лабы. Пруды заросли зеленью. Пахнет осенней сыростью и сосняком. Он тянется за парком ровными шеренгами. На земле, между тонкоствольными сажеными сосенками, сумеречно и чисто — ничто не растет. Деревья стоят, как в обнимку, тесно. Солнце скупо процеживается сквозь широкие кроны. Приятно вдыхать свежий густой воздух.

Прохожу мимо старинной церкви. Из нее тянет холодом склепа. Передо мной молодая женщина катит коляску по шуршащим, ломким осенним листьям. Крошечная барышня спит в коляске. Она положила кулачки возле ушей. А ушки у нее украшены тоненькими сережками с бирюзой. В прозрачных светлых волосах голубой бант. Глаза ее закрыты, щеки разрумянились. Гиканье и крики с Лабы не могут прервать крепкий сон маленькой чешки.

На Лабе — соревнование. Студенты Электротехнического института, расположенного в замке, с задорным криком обгоняют друг друга на восьмерках и байдарках.

На скамье под деревом сидит пожилая дама. На ней черный костюм, отделанный каракулем. Седые волосы подкрашены по последней моде — голубым. Черная шапочка, сиреневый шарфик. Пожилая дама очень живописна на фоне желтых листьев, темных стволов, тускло-зеленой травы и голубого неба. Она читает книгу и взглядывает на меня поверх книги зоркими глазами. Наши взгляды встречаются. Я кланяюсь ей — никогда не мешает поклониться старому человеку. И вдруг она отвечает такой милой, приветливой улыбкой, что я присаживаюсь на скамью, говорю по-чешски: «Добрый день». Она отвечает мне что-то, я не понимаю. Но все-таки мне кажется, что она сказала: «Как красиво в парке».

Я соглашаюсь: «Да, здесь очень красиво. Немного похоже на наши ленинградские Острова!» — «О Ленинград!» Она откладывает книгу, берет меня за руку и произносит длинную тираду. В ней нет ни одного знакомого слова, но я понимаю, что дама восхищается моим городом. Мы продолжаем смотреть друг на друга и смеемся несколько смущенно, потому что не можем разговаривать свободно. «Парле ву франсе?» — спрашивает моя собеседница, и я отвечаю одной из немногих фраз, оставшихся в моей памяти от французского языка (я знала его в детстве): «Нон, же не парль па-франсе». — «Шпрехен зи дойч?» — «Найн, их шпрехе нет дойч», — отвечаю я. Ведь я учила немецкий в школе… «Ду ю спик инглиш?» — «О, вери бэдли», — отвечаю я и чувствую, что краснею…

Так мы посидели еще немного, оживленно «разговаривая», пока я не услышала, как старая дама произнесла «Эрмитаж» и «Рубенс». Тут мы с ней стали понимать друг друга. Она оказалась искусствоведом, профессором эстетики. Она прекрасно знала картины Эрмитажа, хотя никогда в нем не была.

Мы вспомнили могучих красавиц Рубенса, его мускулистых героев, вспомнили и чувственную плачущую Магдалину Тициана, и рембрандтовского «Блудного сына». Если название было непонятно, профессор эстетики изображала позу героев картины, а я, в свою очередь, не отставала от нее, и в результате мы быстро догадывались, о каком произведении идет речь. Мы с увлечением вспоминали шедевры Эрмитажа, изображая все, что угодно, и остановились только тогда, когда старая дама попыталась изобразить льва с картины Делакруа. Мы расхохотались. Потом моя собеседница взглянула на часы, ахнула — она опаздывала на ванну, — попрощалась и быстро ушла. Я смотрела ей вслед. Желтый лист слетел мне на плечо, как канарейка.

* * *

Райкин выступает по телевизору в Праге. Он участвует в передаче «100 минут». Это еженедельник. Он открывается звучными стихами Витезслава Незвала о Праге. Стихи иллюстрируются рисованными видами города. Потом молодой актер из театра «АБЦ» поет лирические песенки. Затем манекенщицы из пражского Дома мод показывают несколько новых фасонов платьев.