Поехали, что ли? — косит Хат глазом, как бы спрашивая у всадника разрешения. И направляется за конем Цэрэнлхам, неслышно ступая по земле. Максимка блаженно улыбается — ехать на Хате — истинное наслаждение. Шагает он, словно плывет, — неторопливо покачиваясь, размеренно, спокойно. Максимке в такие счастливые минуты бывает и хорошо, и чуть боязно: от высоты немножко кружится голова и замирает сердце.

Однако чаще Максимке приходилось оставаться у юрты. Хат обычно уходил далеко в степь, домой же возвращался, когда на небе начинали мигать фонарики. Оставаясь один, Максимка тоже не скучал. Он, как и все работящие люди, не любил сидеть сложа руки, а занимался обычными хозяйственными делами. Около юрты всегда паслись одна-две хромоногие овцы, а он их подкармливал чем: нибудь вкусным: конфетами, например, или печеньем. Но овцы не очень любят сладкое. Вот соль им только давай…

Потом со Сторожем пас свою отару — из камешков. Или бегал, кувыркался с ним. Прыгать и кувыркаться Сторож готов с утра до вечера.

Приезжала бабушка. Они загоняли овец во дворик, расседлывали и отпускали на волю коня, шли к юрте. Сторож ложился у двери, удобно клал голову на лапы, закрывал глаза. А уши, стоящие торчком, все время были в движении — он ловил ими все звуки и шорохи. Если доносился какой-то посторонний, непривычный звук, открывал глаза, приподнимал голову…

Бабушка разжигала огонь в очаге и варила чай. Чаевничали неторопливо и долго. Спешить было некуда: осенние вечера длинные. Если рано ляжешь спать — к утру отлежишь бока.

После отъезда матери на учебу Максимка тосковал.

Заслышав гул авиационного мотора, он пулей вылетал из юрты и ждал, когда один самолет отвернет от других, снизится, сделает круг над их юртой. Но самолет больше не снижался и кругов не делал. Максимка возвращался в юрту.

— Мама скоро приедет? — спрашивал он бабушку.

— Теперь уже скоро, — успокаивала Максимку Цэрэнлхам. — Пройдет всего лишь одна осень и одна зима.

— Хочу к маме…

Чтобы отвлечь Максимку от дум о матери, старая Цэрэнлхам начинала что-нибудь рассказывать. В ее рассказах была правда и выдумка. Птицы и звери разговаривали человеческими голосами, смелые и добрые баторы всегда побеждали злых князей и лам, юноши и девушки превращались в красивых журавок или лебедей.

Укрывшись теплым козляком — большой шубой из козьих шкур, Максимка засыпал со счастливой думой о будущем: когда он вырастет большим, то станет смелым и добрым батором.

Как обычно, Цэрэнлхам заседлала коня и прежде, чем ехать за овцами велела Максимке приглядывать за двумя хромоножками. А если она задержится — из-под руки поглядела на небо, закрытое серой хмарью, — то хромоножек загнать. От юрты никуда далеко не уходить.

— Ладно, не уйду, — пообещал Максимка.

Проводив бабушку, он пошел на берег. Там стоял сказочный зверь, похожий на собаку. Почти целый день Максимка лепил его из глины.

Налетел порыв ветра, потом другой. Вода в Керулене зарябилась, по реке пробежала зябкая дрожь. Холодно стало и Максимке. Он попрыгал немножко — согрелся. Пошел по берегу вниз, туда, где столбы с натянутыми на них струнами-проводами перешагивали через реку и где паслись оставленные овцы.

Сегодня струны звонко пели. И столбы с белыми чашечками-стаканчиками наверху тоже, пели. И пение это — з-з-з-з — было каким-то сердитым и угрожающим.

Как-то летом Максимка спросил у матери, — для чего эти столбы и струны и куда они убегают. Мать объяснила так: люди, живущие далеко друг от друга, по этим струнам посылают телеграммы и разговаривают. Много раз потом ходил Максимка сюда, чтобы поглядеть, как по струнам от столба к столбу, от стаканчика к стаканчику поскачут телеграммы и слова. Только ни разу не довелось ему увидеть этого чуда. Решил, что телеграммы и слова скачут ночью, когда все люди и все птицы спят. Особенно птицы: коршуны да ласточки-стрижи. Они всегда дежурят по многу часов подряд. Коршуны сидят на столбах, а стрижи-ласточки, как бусы, лепятся по струнам. Не прорваться ни слову, ни телеграмме.

Не коршуны, так стрижи — цап-цап! — и расхватают.

Постоял Максимка немножко у гудящего столба, подумал, что сегодня, наверное, по струнам полетят сердитые слова и погнал хромоножек к юрте. Помогал гнать сам ветер: он усердно подталкивал в спину.

Загнал Максимка овечек, постоял около их дворика, раздумывая, что бы еще сделать, но ничего не придумал. Посмотрел на сопку Бат-Ула. Стало тоскливо! По степи целый день такой теплой, уютной и ласковой, ходуном заходил ветер. Максимке стало еще холодней, он зашел в юрту и крепко запер дверь.

Долго прислушивался, не едет ли бабушка. Не раз выглядывал. Но бабушки не было. Всю степь закрыла густая хмара. В воздухе появились белые мухи.

Ветер, сердясь, все сильнее колотил по юрте, словно какой-то великан, подгуляв, пробовал свои кулаки. Юрта качалась, деревянные решетчатые бока ее гнулись и жалобно скрипели. Через круг вверху стали залетать снежинки. Пушистые и холодные, они ложились на очаг и таяли, потому что очаг сохранял еще живое тепло.

Максимке было тоскливо и неуютно. Он подошел к двери, попытался открыть ее. Но в лицо и в-грудь ударил ледяной воздух и так сильно, что Максимка чуть не упал. Ему забило рот и нос, дышать стало трудно. Однако он не испугался. Сильнее надавил на дверь плечом. Дверь, рванувшись, широко распахнулась. Максимка шагнул через порог.

Ничего не видно кругом. Ветер кружил и бесновался. Он посвистывал и кашлял, словно простуженный верблюд.

А бабушки все не было.

Максимка вернулся в юрту. Подумал: «Хорошо бы разжечь огонь». Поискал спички — нс нашел. Он мог бы, пожалуй, высечь огонь огнивом-кресалом, но огнива не было. Бабушка всегда его носит с собой на поясе, в кожаном кисете с табаком.

Максимке захотелось спать. Он забрался на свою кровать и закутался в козляк. Скоро согрелся. За тонкими войлочными стенами юрты страшно, по-волчьи — у-у, у-у-у — выл буран. От этого воя холодело в животе. Максимка подумал о волках, которые нападали на смелого батора Гуро из одной бабушкиной сказки и о глиняном звере, который, ожив, спас Гуро. У Максимки теперь тоже есть глиняный зверь нохой, друг, значит. Но лучше, если бы рядом был Сторож.

Съежившись от страха в комочек, Максимка накрыл голову, а ноги затолкал в рукав шубы. Теперь стало теплее и жуткого воя не слышно…

Спал долго. Когда проснулся, в юрте было сумрачно, не поймешь: вечер ли еще тянулся, утро ли наступило. На очаге и вокруг него белым суметком горбился снег.

Бабушки в юрте не было. Постель на ее лежанке оставалась нетронутой. Максимка хотел было заплакать, но от холода так свело челюсти, что плакать сразу расхотелось. Он слез с кровати, быстро натянул на ноги теплые меховые гутулы, надел шубейку и начал прыгать — вверх-вниз, вверх-вниз…

Жалобно и призывно гавкнул Сторож. Максимка подбежал к двери, толкнул ее. Дверь не открылась. Нажал плечом посильнее — скрипнул снег, дверь подалась. Еще нажал — яркий белый свет ударил в глаза. Обрадованный Сторож кинул лапы на Максимкины плечи, повалил его. Длинным языком лизнул в нос и щеки. Побарахтавшись в снегу, Максимка поднялся.

Кругом расстилалась белая, укрытая снегом, степь — больно глядеть. И не было ни ветра, ни хмари. Кругом покой и тишина.

Максимка обхватил шею Сторожа, спросил, где же бабушка. Сторож, кажется, понял: он жалобно взвизгнул, в коричневых глазах его появилась печаль. Вильнув хвостом, Сторож бросился за юрту.

Бабушка вечером уехала к сопке Бат-Ула, Но сколько ни всматривался Максимка в ту сторону, ничего не увидел. До самой сопки степь была белая, ровная и гладкая, и па ней — ни коня, ни овечки, ни человека.

Перебираясь через тугие сугробы, наметенные ветром, Максимка пошел к дворику. Овцы-хромоножки лежали засыпанные снегом. Из снега торчали лишь поднятые головы. Блестящими глазами овцы глядели на Максимку, словно просили выручить их из беды.

— А ну, поднимайтесь, о-го-го! — что есть мочи крикнул Максимка, но ни одна не поднялась. Овцы только поворачивали свои узколобые головы и печально глядели на маленького хозяина. Жалобно блеяли: «Бе-бе».