Изменить стиль страницы

Политическое хулиганство. Мне раз поручили вести протокол собрания. Ну, я и вел.

Вышел инструктор обкома, такой Волосевич. Он говорит: „В обстановке небывалого трудового подъема коллектив нашей стройки встречает знаменательную дату — День строителя. Задача дня: работать лучше и лучше, неуклонно повышать темпы“. Ну и так все время.

Я записал в протоколе: „Инструктор обкома тов. Волосевич в своей длинной речи не сказал ничего дельного“. Потом наш секретарь парткома прочитал и страшно на меня окрысился.

— Это, — кричит, — политическое хулиганство!

Я тоже разозлился и говорю:

— Ладно, тогда, пожалуйста, расскажите мне вы, что дельного сказал Волосевич. Вспомните хоть что-нибудь!

А тот кричит:

— Мальчишка! Еще тебя, видно, не били!

А зачем меня бить? Можете вы объяснить, зачем?

Дюссельдорфская мука. Я еще пацаном узнал, что такое разочарование. В сорок четвертом году, в Дюссельдорфе. Меня туда из Франции, из Лон-де Сонье, перевели. С доходягами.

Там шталаг был, а мы жили на выселках, возле речного порта. Нас гоняли на разгрузку. Ну, меня гоняли просто так, мне еще тринадцати не было.

Мы сильно там голодали. Я, правда, меньше других, потому что мне немножко соседи подливали. Жалели, что мальчик.

И вот я нашел в заборе лаз. Прямо в халле (это склады такие портовые). Только я пролезть мог. Ну и стал каждый вечер лазить. Принесу в рубашке немного зерна или сушеной рыбы. А Иван Степанович делит. Он меня Помгол называл. Оказывается, в самом деле было когда-то такое учреждение. Помогало голодающим.

Так вот, перед Седьмым ноября Иван Степанович говорит: „Слушай, Помгол, тебе задание. Постарайся сегодня притащить что-нибудь такое, чтоб устроить пир. Пусть чувствуют!“

У нас же разные цивильгефанген были — и голландцы, и поляки, и норвежцы. Русских только нас двое. Значит, пусть чувствуют, что за день Седьмое ноября!

Только стемнело — бомбежка. Но это еще лучше, то есть мне спокойнее. Я забрался в халле — вижу: новые мешки. Такие длинные, с мукой. Я потянул один — тяжелый, черт, страшно.

Но все-таки набрался нахальства и тяну. Гром гремит, зенитки хлопают, в порту что-то горит, а я тащу мешок. Дотащил до лаза, а тут где-то близко очередь стеганула. Я испугался. Потом все-таки встал.

А мешок не лезет в этот лаз. Я его толкаю, а он не лезет. И слезы у меня текут, и соплюшки у меня текут, и утереть нечем, руки заняты. Но пропихнул-таки. И все сошло благополучно.

А мука оказалась костяная. Ее нельзя есть…

О романтике. Мне он не нравится, этот Николаев. Он все время говорит: „Мы — романтики!“

Балованный. Я бы не мог работать там, где каждый день одно и то же. Я в этом смысле балованный. На шахте был, там подвижное рабочее место, все время все меняется: кровля, почва, пласт. А тут вообще не бывает двух одинаковых задачек. Каждый же элемент, каждую трубу приходится поднимать по-своему: и профиль разный, и вес, и габарит. Просто не бывает такого рабочего дня, про который можно было бы сказать: вот сегодня я ничего не думал, просто работал — и все.

Только так, по-моему, и должно быть! Вообще!

Справка. Как попал в концлагерь? Случайно. Они облаву на партизан устраивали, а я шел к бабушке в Сокаль. Показалось им подозрительным, что мальчик по-городскому одет. И забрали.

Никаких героических фактов. Меня в пятьдесят втором году собирались за границу послать, на строительство. Но не утвердили: был на оккупированной территории, был за границей.

Выкройки. Тамаре одна соседка дала выкройки на сарафан, — сказал Саша. — Знаете, такие штуки фигурные, вырезаются из бумаги, чтоб по ним шить. А эти из газеты вырезаны. Я случайно глянул: „2 сентября 1928 года“. Я все прочитал. И это почему-то сильно волнует. Очень сильно!

На другой день Саша принес мне порыжевшие выкройки с искромсанными заметками, с набатными „шапками“, концы которых были отрезаны полукругом.

И правда, тут была какая-то магия. Как будто живой кусок нашей собственной жизни, хотя мы еще и не жили тогда. Что-то в нас помнило эти годы.

Мы читали заголовки: „…коммунистов в счет 1000!“, „Келлог дирижирует оркестром империалистов…“, „В бой, кимовские батальоны!..“, „…ряды Осоавиахима…“, „…по зову ЦК ВКП(б) комсомол начал поход…“.

— Это как сейчас, — сказал Саша. — Названия, правда, другие.

„…Сборщики утильсырья приняты частниками и даже госучреждениями помимо биржи труда. Безработные, обивающие ежедневно пороги биржи труда, остались ни при чем. Мосутиль не может справиться с частником-монополистом, который платит боль…“

— Этого нет, — сказал Саша.

Фотография двухэтажного барака. „Одно из достижений. Показательный дом-общежитие“.

— Ничего себе! — сказал Саша.

„…Чиновники из подотдела Охмлада свято блюдут свои инструкции. Что такое для них ребенок по сравнению с инструкцией!“

— Это бывает, — сказал Саша.

„…После трехдневного разбирательства губсуд под председательством тов. Бредникова лишил свободы спекулянта Авсеенко на 8 лет“.

— И это еще есть, — сказал Саша.

„Мы не пощадим сил, чтобы сделать подарок рабочим и крестьянам и досрочно пустить в ход госмельницу-гигант…“

— Это есть, — сказал Саша. — Только гиганты другие.

Пережитки. Прямо не знаю, что вырастет из моей Таньки! И откуда она набралась этого кулацкого духа? Представляете, пришла вчера к нам Галина Ивановна. Говорит: „Здравствуй, Танечка“. А та молчит и отворачивается. „Конфетку хочешь?“ И Танька вдруг бежит к ней и улыбается: „Здрасьте, здрасьте, тетечка Галечка!“ Я прямо похолодел.

Я Тамаре потом сказал: „Если так пойдет дальше, то мы черт знает кого вырастим!“ Потом я Таньке говорю: „Как же ты так могла, дочка! Значит, тебя за конфетку купить можно?“ Но я, наверно, плохо говорил, не убедил ее. Она немного послушала, потом сказала: „Папа, давай поиграем в крестики-нолики“.

Прямо не знаю, что делать! И, главное, Тамара тоже не умеет с ней.

Смерть другого Саши. У нас под Новый год человека убили. Его тоже звали Сашей.

Они в школе рабочей молодежи встречали Новый год. Ну, и часа в два выбежали в снежки поиграть. А тут проходил один пьяный. Стал приставать к девочкам. Саша заступился, а тот его ножом. Насмерть.

Я смерть видал много раз. Особенно в лагере. Но тут не на войне, не от врага… То есть конечно, от врага!

Сами понимаете, что с нами делалось. Со всем поселком. Такой был хороший парень Саша!

Весь наш гнев свалился на трубачей, на трубопроводчиков, у которых этот убийца работал. Мы их перестали считать за людей. Хотя они страшно переживали и говорили: „Разве ж мы могли знать?“ А мы считали: могли знать. Если бы у нас такой попался, мы бы разобрались, мы бы из него заранее душу вынули.

Я считаю: в таком случае все отвечают.

Но Саши не вернешь. В мехцехе сварили ему железный памятник с железной звездой. Гроб положили в железный ящик. И погрузили в вагон. Мне еще с тремя ребятами вышло сопровождать его на родину. (Он был со станции Б., по нашей же дороге.)

Мне дали четыреста рублей новыми деньгами — ребята собрали для матери. А техснаб Саев обещал всю ночь сидеть у телефона и толкать наш вагон, чтоб быстрее прицепили, чтоб нигде не задерживали.

Я тоже ночь не спал. Сидел и думал. Придумывал жизнь для того Саши. Как бы она пошла дальше. Интересную ему придумал жизнь.

Прибыль и убыток. Я больше всего брехню ненавижу.

В пятьдесят шестом я работал в Сибири, на Полысаевской шахте. Приехал к нам вербовщик, такой кругленький, симпатичный, и говорит: „Ребята, нужны проходчики в Среднюю Азию, в Кызыл-Батур“. Напел всякое: там, говорит, виноград и урюк, идешь по поселку — яблоки на дороге валяются, пыль там на вес золота (а на Полысаевской пыльно было). Ну, соблазнились.

Привезли нас: голая степь, пекло, пять бараков стоят и один сортир. Вместо шахты — кол. Значит, все с нуля начинать. Я вообще урюком не очень интересовался. Но тут такой подлый обман. Все мы сильно разозлились.