— Что касается испытаний, — говорю я довольно серьезно, — то только одно и есть.
— Какое? Я на все готов.
— Время.
— Ну, хорошо, пусть время. Вы увидите…
— Мне будет это очень приятно.
— Но скажите, вы доверяете мне хоть сколько-нибудь?
— Как? Я доверяю вам до такой степени, что поручаю вам письмо, с уверенностью, что вы его не распечатаете.
— Какой ужас! Нет, но безусловное доверие…
— Какие сильные выражения!
— Да если чувство сильно? — сказал он тихо.
— Да мне и самой хотелось бы верить, — ведь это льстит нашему самолюбию. И право, мне и самой хочется иметь к вам некоторое доверие.
— Правда?
— Право. Этого вам достаточно, не правда ли?
Мы отправляемся на выставку. Я все время чувствовала досаду: М… был вполне счастлив и так ухаживал за мной, как будто я приняла его любовь.
Сегодня вечером я чувствую истинное удовлетворение: любовь М… производит на меня совершенно то же впечатление, как любовь А… Итак, вы видите, — я вовсе не любила Пьетро! Я даже не была влюблена. Потом я была совсем близка к тому, чтобы полюбить… Но вы знаете, каким ужасным разочарованием это кончилось.
Вы отлично понимаете, что я не чувствую ни малейшего желания выйти замуж за М…
— Истинная любовь всегда почтительна, — сказала я ему; — вам нечего стыдиться ее, только не забирайте себе в голову лишнего.
— Вашу дружбу!
— Пустое слово.
— Ну, так ваше…
— Вы неумеренны.
— Но что сказать, если вы не позволяете мне начать с малого, с дружбы…
— Химеры!
— Значит, любовь…
— Вы говорите нелепости.
— Почему?
— Потому что я чувствую к вам полное пренебрежение.
Пятница, 5 июля. Возвращаюсь из концерта русских цыган. Я не хочу уехать и оставить дурного впечатления. Мы были вшестером: тетя, Дина, Степан, Филиппини, М… и я. По окончании концерта мы отправляемся есть мороженое и подзываем к себе двух наиболее хорошеньких цыганок и двух цыганят, которых угощаем вином и мороженым. Было презанятно говорить с этими молоденькими добродетельными девушками.
Потом тетя дает руку Степану, Дина идет с Филиппини, а я — с М… Мы идем пешком до самого дома; погода такая чудная. М., успокоенный, говорит мне о своей любви… Это опять прежняя история: я не люблю его, но его огонь согревает меня; это-то я и принимала за любовь два года тому назад…
Он говорит так хорошо… Он даже плакал. Приближаясь к дому, я смеялась меньше, я была размягчена этой прекрасной ночью и этой песнью любви. Ах, как это хорошо — быть любимой!.. Нет ничего в мире, что могло бы сравниться с этим… Теперь я знаю, что М. любит меня. Так не играют комедию. И потом — если бы он добивался моих денег, мое пренебрежение уж давно оттолкнуло бы его, и потом — есть Дина, которую считают такой-же богатой, да и мало ли еще девушек… М. не какой-нибудь хлыщ, это настоящий джентльмен. Он бы мог найти и он еще найдет кого-нибудь другого вместо меня.
М… право очень милый; я может быть сделала ошибку, оставив свою руку в его руке в минуту расставания. Он поцеловал мою руку. Я должна была позволить ему это. И потом он так любит и уважает меня, бедный человек! Я расспрашивала его, как ребенок, мне хотелось знать, как это с ним случилось, с каких пор? Кажется он меня тотчас же полюбил. «Но это странная любовь, сказал он, другие — просто женщины, но вы стоите выше всего человеческого; и это — странное чувство; я знаю, что вы обращаетесь со мной, как с горбатым шутом, что в вас нет доброты, что вы бессердечны — и все-таки я люблю вас; обыкновенно люди восхищаются сердцем любимой женщины. А я… у меня, так сказать, нет даже симпатии к вам, и в то же время я обожаю вас».
Я все слушала, потому что, право, уверяю вас, слова любви стоят всех зрелищ в мире, исключая разве; тех, куда идешь, чтобы показать себя. Но в таком случае — это тоже род песни любви: на вас смотрят, вами восхищаются, и вы расцветаете, как цветок под лучами солнца.
Соден. Воскресенье, 7 июля. В семь часов мы едем. Дедушке хотелось, чтобы я осталась; но я простилась с ним; тогда он обнял меня и вдруг заплакал, сморщив нос, раскрыв рот, закрыв глаза — точно ребенок! До его болезни — это было бы ничего, но теперь… я обожаю его. Если бы вы знали, как он интересуется малейшими пустяками, как он любит всех нас с тех пор, как он находится в этом ужасном состоянии. Еще одна минута — и я бы осталась… Такое безумие — быть вечно такой чувствительной!
Представьте себе существо, перенесенное из Парижа в Соден. Мертвая тишина — это недостаточно передает тишину, царящую в Содене. У меня от этого голова идет кругом также, как от слишком сильного шума.
Здесь будет время предаться размышлениям и писать.
Что за раздражающая тишина!.. Ну, долго ли еще вам придется читать мои диссертации на эту тему!
Доктор Тилениус только что вышел от нас; он расспрашивал меня о моей болезни и не сказал, как французы:
«Это ничего, в восемь дней мы вас вылечим».
Завтра я начинаю курс лечения.
Деревья здесь так хороши; воздух чистый. Деревня идет к моему лицу. В Париже я только хорошенькая — если только я такова; здесь я кажусь нежной и поэтичной; глаза увеличиваются, щеки кажутся худее.
Вторник, 9 июля. Как они все мне надоедают, эти доктора! Мне осматривали горло: фарингит, ларингит и катар. Больше ничего!..
Я занимаюсь чтением Тита Ливия. Рассчитываю делать это каждый вечер; мне необходимо познакомиться с историей Рима.
Вторник. 16 июля. Я хочу добиться своего — живописью или чем-либо иным… Не думайте, однако, что я занимаюсь искусством только из тщеславия. Найдется, быть может, не много людей, которые так проявляли бы свои художественные наклонности решительно во всем. Впрочем, вы конечно сами это заметили, вы, т. е. интеллигентная часть моих читателей; до остальных мне дела нет. Остальным я покажусь только экстравагантной, потому что я действительно странный человек во всех своих проявлениях, не стараясь быть таковой.
Четверг, 1 августа. Я нарядилась старой немкой со смешными ужимками и маленькими странностями, и так как появление каждой новой личности производит крайнее возбуждение среди завсегдатаев Курхауза, я произвела целую сенсацию. Только я сделала оплошность, ничего не спросив у кельнера; это возбудило подозрение, за мной стали следить, преследовать по пятам, и тут уж тайне конец. Уверяю вас, что это весьма печально: заставить умереть от хохота двадцать пять человек и не забавиться этим самой.
Пятница, 2 августа. Я думаю о Ницце последние дни… Мне было пятнадцать лет и как я была хороша. Талия, руки, ноги были может быть еще не сформированы, но лицо было очаровательно… С тех пор оно уже никогда таким не было… По возвращении моем из Рима, граф Л. сделал мне целую сцену…
— У вас лицо совсем изменилось, — говорил он, — черты, краски те же; но что-то не то… Вы уж никогда не будете такой, как на этом портрете.
Он говорил о портрете, где я сижу, положив локти на стол и опершись щекой на руки.
— Вы имеете здесь такой вид, как будто бы только что откуда-то приехали, облокотились, и, устремив глаза куда-то в будущее, спрашиваете полу-испуганно: так вот какова она жизнь?..
В пятнадцать лет в моем лице было что-то детское, чего не было ни до, ни после этого. А ведь это выражение самое прелестное, что только может быть в мире.
Какие места для прогулок я открыла в Содене!.. Я не говорю об обыкновенных, опошленных местностях для прогулок, куда каждый иностранец считает своим долгом вскарабкаться, но аллеи и рощи, где нет ни души.
Я обожаю эту тишину. Или Париж, или пустыня. О Риме я не говорю — это заставило бы меня тотчас расплакаться.
Старик Тит Ливий так хорошо рассказывает, и когда в каком-нибудь пассаже чувствуется, что он прикрывает какую-нибудь неудачу или старается извинить какое-нибудь унижение — это почти трогательно… Можно сказать, что до сих пор я любила только Рим.