Изменить стиль страницы

Мое тщеславие требовало бы, чтобы я повторила здесь все его любезные упреки и уверения, что ни в каком, ни в каком случае ему не может показаться, что мы приходим слишком часто.

Пятница, 22 августа. Все кончено. Он приговорен. Бод сказал это маме.

Бод его большой друг; он ему написал большое письмо из Алжира. То, которое я читала.

Так кончено! Возможно ли?

Но я еще не могу отдать себе отчета, какое впечатление производит на меня это ужасное известие. Это совсем новое чувство: видеть человека приговоренного к смерти.

Вторник, 26 августа. Все смутные мысли, кружившиеся и наполнявшие мой мозг, остановились и сосредоточились на этой черной точке. Ведь это в первый раз представлялся случай, это нечто совсем новое: человек… человек, великий художник и… как вы уже знаете…

Приговоренный к смерти…

И это серьезно.

И я заранее буду думать каждый день, что он умирает? Это ужасно.

Я как-то вся подобралась, втянув голову между плечами, и жду удара.

Не было ли так и всю мою жизнь. Когда должен прийти удар, я жду его стойко и твердо. Потом уже я обсуждаю его и возмущаюсь и начинаю живо ощущать его, когда все уже кончено.

Не могу двух слов связать вместе… Но не думайте, что я в отчаянии, я только пришиблена и невольно спрашиваю себя, что же это такое будет?

Суббота, 30 августа. Дело пошло не на шутку. Я ничего не делаю… С тех пор, как я кончила мою Севрскую картину, я ничего не сделала, кроме каких-то двух жалких экранов.

Я сплю целыми часами средь бела дня… Я, правда, хорошо сделала свой маленький этюд, да ведь это что-ж, — курам на смех!

Картина уже установлена, все готово, только меня не достает.

А если бы я сказала все!.. Такое ужасное опасение…

На дворе сентябрь, скверное время уже не далеко.

Малейшая простуда может свалить меня с ног на два месяца; потом еще выздоровление… А картина-то!.. Всем пожертвовать, и в результате…

О, вот когда хотелось бы верить в Бога и молиться…

Да, это боязнь заболеть; в том состоянии, в котором я теперь нахожусь, какой-нибудь плеврит в шесть недель покончит со мной.

Так вот как я покончу…

Я буду работать над картиной… несмотря ни на что, как бы холодно ни было… Все равно, не за работой, так на какой-нибудь прогулке: те, которые не занимаются живописью, тоже ведь умирают…

Так вот он, конец всех этих треволнений! Столько стремлений, столько желаний, столько проектов, столько… чтобы умереть в 24 года на пороге всего!..

И ведь я предвидела это: Бог не мог дать мне — без особенного, несправедливого пристрастия ко мне — все необходимое для моей жизни, и потому пошлет мне смерть.

Среда, 2 сентября. Я делаю рисунок для Фигаро, но с часовым перерывом. Ужасная лихорадка. Я больше не могу. Я еще никогда не была так больна, но так как я никому не говорю об этом, я выхожу и работаю. К чему говорить? Я больна. И того довольно! Разве это поможет, если я буду болтать об этом! Но выходить?.. Это такая болезнь, которая позволяет выходить в минуты, когда чувствуешь себя несколько лучше.

Четверг, 11 сентября. Я начала во вторник этюд голенького ребенка; это пригодится для какого-нибудь сюжета, если только удастся.

Вчера приходил архитектор. Брат его спрашивает, почему мы так давно не были. Мы отправляемся в Булонский лес уже довольно поздно, к тому времени когда он делает свою обычную прогулку. Я прихожу, усаживаюсь на его обычное место. Можно себе представить удивление всех трех их, когда они нас там находят. Он протягивает мне обе руки, а на возвратном пути он едет в нашей карете, а тетя — с его матерью.

Суббота, 13 сентября. Мы друзья, он нас любит, он меня уважает, он меня любит, я интересую его. Он сказал вчера, что напрасно я мучусь, что я должна была бы… считать себя очень счастливой… Ни одна женщина, говорит он, не имела еще такого успеха, да еще в такое короткое время работы…

— Вас знают. Так и говорят: m-lle Башкирцева, — и все знают вас. Настоящий успех! Да ведь вот — этого мало; подавай вам два Салона в год. Достигнуть, достигнуть как можно скорее… Впрочем, это естественно — при честолюбии. Я сам прошел через это и т. п.

А сегодня он говорит:

— Меня видят с вами в одном экипаже! Хорошо еще, что я болен, а то сказали бы, что я делаю ваши картины.

— Да и так уж говорили! — прибавил архитектор.

— Да не в печати, по крайней мере…

— Этого еще не доставало!

Среда, 17 сентября. Редкий день проходит без того, чтобы я не мучилась воспоминанием о моем отце. Я должна была поехать и ухаживать за ним до самого конца. Он ничего не сказал, но это потому, что он — вроде меня, — но он должен был жестоко чувствовать мое отсутствие. Как могла я!.. Особенно с тех пор, как Бастьен-Лепаж тут, и мы так часто бываем у него, балуя и ублажая его на все лады… Как это было дурно… Мама — это совсем другое дело, — она не жила с ним очень долго, и сошлась опять только каких-нибудь пять лет тому назад; но я — дочь!

И Бог накажет меня за это. А между тем — Господи! если поглубже всмотреться в дело… мы ничем не обязаны нашим родителям, если они не окружают нас своими заботами после нашего появления на свет.

И тем не менее… Но мне некогда как следует обсудить этот вопрос. Не только Бастьен-Лепаж вызывает во мне угрызение… У меня есть совесть, и эта совесть упрекает меня за мой поступок.

Я ровно ничего не знаю… и все-таки я молюсь — вопреки разуму:

Si le ciel est dèsert, nous n’offensons personne;
Si quelqu’un nous entend, qu’il nous prenne en pitié.

Четверг, 18 сентября. Я видела Жулиана. Мне его не хватало. Но мы уже так давно не видались, что нам почти не о чем говорить. Он находит, что я имею вид человека, достигшего своего, успокоенного, живущего только для искусства, — остальное не стоит внимания.

У Бастьен-Лепажа собралась вся его семья: мать и дочери. Они останутся до самого конца; но они, по-видимому, самые обыкновенные болтушки.

Это чудовище Бастьен-Лепаж заботится обо мне; он хочет, чтобы я в один месяц вылечилась от моего кашля; он застегивает мне мою кофточку и беспокоится, хорошо ли я укутана.

Один раз, когда он лег, и все собравшиеся около него сели, по обыкновению, слева от него, а я села справа, он повернулся ко всем спиной, устроился поудобнее, и принялся тихонько говорить со мной об искусстве.

Да, конечно, он ко мне расположен, и даже есть некоторый оттенок эгоизма в его расположении. Когда я ему сказала, что с завтрашнего дня примусь за работу, он ответил:

— О, нет еще! Не покидайте меня.

Пятница. 19 сентября. Ему хуже. Мы не знали, что делать — уйти или остаться — перед этим человеком, кричавшим от боли, потом улыбавшимся нам. Уйти — значит показать ему, что он очень плох, а остаться — как на каком-нибудь зрелище, — в то время, как он корчился от боли…

Я ужасна, я говорю об этом так неделикатно, мне кажется, что можно было бы найти выражения более… т. е. менее… Бедный!

1 октября. Такая усталость и такая тоска!

К чему писать?

Бастьен-Лепажу со дня на день — хуже.

Я не могу работать.

Картина моя не будет кончена…

Вот, вот, вот…

Он уходит от нас и очень страдает. Когда находишься там, как будто отрываешься от земли; он парит уже где-то выше нас. Бывают дни, когда и я чувствую себя так. Видишь людей, они говорят с тобой, отвечаешь им, но уже не чувствуешь себя на земле — какое-то спокойное, уже не мучительное равнодушие, как будто грезы в опиуме… Так он умирает. Я иду туда только по привычке Это только тень его. Я тоже наполовину только тень. К чему же? Он не чувствует особенно моего присутствия; я не нужна ему; я не обладаю даром оживлять глаза его. Ему приятно видеть меня — вот и все. Да, он умирает, и мне это все равно. Точно что-то ускользает мало-помалу.