Или вот напр… Раздача знамен императором в Версале. Все бросаются, руки у всех подняты — однако это очень хорошо, потому что эти руки ожидали, и это вас захватывает, трогает, волнение этих людей сообщается и вам, вы разделяете их нетерпение. Стремительность и движение тут поразительны, и именно потому, что можно представить себе момент остановки, когда все они замерли, момент, когда вы можете спокойно созерцать эту сцену, как нечто действительно существующее, а не простую картину.
Но ничто не может сравниться в величием сюжетов, изображающих покой — одинаково как в живописи, так и в скульптуре.
Человек посредственного дарования может еще сделать что-нибудь с драматическим сюжетом, но он ничего не поделает с сюжетом изображающим покой.
Посмотрите на Моисея Микель-Анджело. Он неподвижен, но он живет. Его Мыслитель не двигается, не говорит, но только потому, что еще не хочет говорить: это совершенно живой человек, погрузившийся в свои мысли.
Pas-mèche Бастьен-Лепажа смотрит на вас и слушает, и того гляди — заговорит, до того он живой. В его Сенокосе — человек, лежащий на спине, с лицом, закрытым шляпой, спит, но он живет. Сидящая и мечтающая женщина не движется, и все-таки чувствуешь, что она живая. Только сюжет, изображающий покой, может дать полное удовлетворение, он дает время вникнуть, углубиться в него… прозреть в нем его жизнь.
Невежды воображают, что это легче сделать.
Скажите на милость!
«Я когда-нибудь умру от негодования перед бесконечностью человеческой глупости», как говорит Флобер. Ведь вот уже тридцать лет, что в России пишут дивные вещи. Читая Войну и мир Толстого, я была до того поражена, что воскликнула: да ведь это второй Зола!
Теперь, правда, они посвящают, наконец, нашему Толстому этюд в Revue des deux mondes, и мое русское сердце прыгает от радости. Этот этюд принадлежит Вогюэ, который был секретарем при русском посольстве и, изучив литературу и нравы, посвятил уже несколько этюдов моей великой прекрасной родине. А ты, негодная! Ты живешь во Франции и предпочитаешь быть иностранкой! Если ты так любишь свою прекрасную, великую, чудесную Россию, поезжай туда и работай там. Но я работаю также во славу моей родины… если у меня со временем разовьется такой талант, как у Толстого.
Но если бы у меня не было моей живописи, я бы поехала! Честное слово, я бы поехала. Но моя работа поглощает все мои способности, и все остальное является только интермедией, только забавой.
Понедельник, 21 июля. Я гуляла более четырех часов, отыскивая уголок, который мог бы послужить фоном для моей картины. Это улица или даже один из внешних бульваров; надо еще выбрать… Очевидно, что общественная скамья внешнего бульвара носит совершенно другой характер, чем скамья на Елисейских полях, где садятся только консьержи, грумы, кормилицы с детьми, да еще какие-нибудь хлыщи. Скамья внешнего бульвара представляет больше материала для изучения: там больше души, больше драматизма!.. И какая поэзия в одном этом неудачнике, присевшем на краю скамейки: в нем действительно видишь человека. Это достойно Шекспира…
И вот меня уже охватила безумная тревога перед открытым мною сокровищем, если оно ускользнет от меня, если я не смогу этого выполнить, если мне не хватит времени, если… Послушайте, если у меня нет таланта, небо просто издевается надо мной потому что он заставляет меня переживать все муки гения!..
Пятница, 1 августа. Когда я буду угощать вас чувствительными фразами, не поддавайтесь слишком большому впечатлению. Из двух моих я, стремящихся к жизни, одно говорит другому: —«А ну-ка испытай что-нибудь!..» И это другое я,, готовое расчувствоваться, всегда подавлено первым я,, «я» — зрителем, вечно стоящим на своем наблюдательном посту и стерегущим другого.
Неужели это всегда так будет?.. Как же любовь-то? Да знаете, мне кажется, что это невозможно, когда вечно видишь человеческую природу под микроскопом. Другие настоящие счастливцы; они видят все как раз настолько, насколько нужно.
А я… если угодно, я даже не живописец, не скульптор, не музыкант, не женщина, не подруга: все обращается для меня в предмет наблюдения, размышления, анализа. Взгляд, образ, звук, радость, горе — все это немедленно исследуется, взвешивается, проверяется, классифицируется, отмечается, и когда я сказала или записала, я удовлетворена.
Суббота. 9 августа. Моя картина уже набросана красками. Но часто силы оставляют меня.
Я должна бросать кисти и лежа отдыхать; а когда я поднимаюсь, голова у меня так кружится, что на несколько секунд я ровно ничего не вижу… И до такой степени, что в пять часов я должна была бросить мой холст и отправиться в лес, погулять в его пустынных аллеях.
Понедельник, 11 августа. Я вышла из дому в пять часов утра, чтобы набросать эскиз, но на улицах уже был народ, и я с бешенством должна была вернуться. Их собралось до двадцати человек вокруг кареты!
Вторник, 12 августа. Вообще, друзья мои, все это означает, что я больна. Я сдерживаюсь и борюсь; но сегодня утром, мне казалось, я была на один миг от того, чтобы сложить руки, лечь и ни за что больше не приниматься… но тут же почувствовала, что силы понемногу возвращаются: и пошла отыскивать аксессуары для своей картины. Моя слабость и мои постоянные занятия как бы удаляют меня от реального мира; но никогда еще я не понимала его с такой ясностью, с какой-то особенной отчетливостью, невозможной при обыкновенных условиях.
Все представляется так подробно, все кажется так прозрачно, что сердце почему-то сжимается грустью…
И я, круглая невежда и в сущности слишком еще молодая, разбираю нескладные фразы величайших писателей и глупые измышления знаменитейших поэтов… А что касается газет и журналов, — я просто не могу прочесть трех строк, не возмущаясь до глубины души. И не только из-за этого кухонного языка, но из-за идей их… ни слова правды! Все условлено или оплачено!
Нигде — ни доброжелательства, ни искренности.
А когда видишь всеми уважаемых почтенных людей, которые в интересах своей партии лгут напропалую или говорят вздор, которому сами не могут верить! И глаза бы не глядели!..
Мы возвратились к обеду от Бастьена, который все еще лежит, но лицо его спокойно и глаза прояснились. У него серые глаза, чарующая красота которых недоступна, разумеется, для обыкновенных людей. Понимаете ли вы меня? — Глаза, видевшие Жанну д'Арк. Мы с ним говорили о ней. Он жалуется на то, что не был понят. А я говорю ему, что он был понят всеми, кто только что-нибудь из себя представляет, и что о его Жанне д'Арк — думают такие вещи, которые невозможно высказать ему в глаза.
Суббота, 16 августа. Сегодня первый день, что я по настоящему работала на извозчике, и я так разбита этой работой, что должна была взять душ и т.п. Но как славно себя чувствуешь! Архитектор устанавливал сегодня мой холст. Брату получше. Он был сегодня в Булонском лесу. Его спустили и подняли на лестницу в кресле.
Итак, он, значит, ускользает от нас, если ему лучше… Невозможно же в самом деле бывать у человека, который уже выходит. Не следует однако преувеличивать. Он был в лесу, снесенный в кресле, а потом должен был лечь… Это еще не значит, что он выходит.
Вторник, 19 августа. Я до того измучена, что едва в силах надеть холстинковое платье без корсета, чтобы выйти и пойти к Бастьену. Его мать встречает нас упреками. Три дня! Целые три дня не приходили! Это ужас, что такое. А при входе в комнату, Эмиль повторяет: «Как? Значит конец нашей дружбе!..»
— Что же это? Вы меня совсем покинули! — говорил он сам. — Это нехорошо с вашей стороны!