Но не это вовсе меня смущает: это-то все выйдет хорошо; но выполнение — вот в чем ужас!
Я не знаю ничего, ничего, ничего! Мебель, костюмы, аксессуары… и потом — сфабриковать этакую махину — сколько тут должно быть разных поисков.
Понедельник, 11 июня. Мой отец умер. Сегодня в десять часов пришла депеша. Тетя и Дина говорили там внизу, что мама должна возвратиться немедленно, не дожидаясь похорон. Я пришла к себе наверх очень взволнованная, но не плакала. Только когда Розалия пришла показать мне драпировку платья, я сказала ей: «не стоит теперь… Барин умер…» и вдруг неудержимо расплакалась.
Была ли я в чем-нибудь виновата перед ним? Не думаю. Я всегда старалась вести себя прилично… Но в такие минуты всегда чувствуешь себя в чем-нибудь виновным… Я должна была поехать вместе с мамой.
Ему было всего пятьдесят лет! Перенести столько страданий!.. И притом в сущности, никому не сделав зла. Очень любимый окружающими, уважаемый, честный, враг всяких дрязг, очень хороший человек.
Среда, 13 июня. Я думаю, что, если бы я имела несчастье потерять маму, — я бы право почувствовала тысячу всяких упреков, тысячу угрызений, потому что я бывала очень груба, очень жестока… задело, я знаю это, но я не могла бы простить себе этой несдержанности в словах…
Вообще мама… это было бы ужасное несчастье: при одной мысли я не могу удержаться от слез, какие бы там недостатки я в ней ни признавала.
Она очень хорошая женщина, но она ничего не понимает и не верит в меня… Она вечно думает, что все само собой устроится и что не стоит «поднимать истории».
Чья смерть доставила бы мне еще всего больше горя, так это — я думаю — смерть тети, которая всю свою жизнь жертвовала собой для других и которая никогда ни минуты не жила для себя, кроме часов, проведенных за рулеткой в Бадене и Монако.
И только мама еще мила с ней; а я — вот уже месяц, что я ни разу не обняла ее и не говорила ничего, кроме самых безразличных вещей, да еще упреков по разным пустяшным поводам. Все это — не по злобе, а потому, что я и сама чувствую себя очень несчастной, а все эти препирательства с мамой и тетей приучили меня говорить в сухом, жестком, резком тоне. Если бы я заговорила с кем-нибудь нежно или даже просто мягко, я бы разревелась, как дура. Однако, и не будучи нежною, я могла бы быть поприветливее; улыбнуться или поболтать время от времени; это было бы для нее таким счастьем, а мне ведь ровно ничего не стоило бы. Но это значило бы так резко изменить своим манерам, что я почти не смею — из какого-то чувства ложного стыда.
И однако, мысль об этой бедной женщине, вся история которой выражается в одном слове самоотвержение, глубоко трогает меня и я хотела бы быть с ней поласковей. А если бы она умерла… вот человек, который оставил бы по себе бесконечные угрызения в моей душе.
Вот и дедушка, например: он часто выводил меня из себя разными старческими затеями, но нужно относиться с уважением к старости. Мне случалось отвечать ему грубо, а когда он был разбит параличом, я чувствовала такие угрызения совести, что очень часто приходила к нему, стараясь как-нибудь загладить, искупить свою вину. И потом — дедушка так любил меня, что от одного воспоминания о нем я принимаюсь плакать.
Пятница, 15 июня. Канроберы написали мне очень милое письмо; вообще — все держат себя очень симпатично.
Сегодня утром, в надежде никого не встретить, я решаюсь отправиться в залу Petit. Выставка эта chef-d’oeuvre-ов: Декон, Делакруа, Фортюни, Рембрандт, Руссо, Миллье, Мейсонье (единственный который еще жив) и другие. Прежде всего я должна извиниться перед Мейсонье, которого я плохо знала и который прислал на последнюю выставку портретов вещи сравнительно слабые. Но что побудило меня выйти, несмотря на мой креповый вуаль, это желание видеть Миллье, которого я совсем не знала и рассказами о котором мне прожужжали уши. Говорили, что Бастьен-Лепаж только слабый подражатель его. Словом, я жаждала его видеть. Я видела и пойду еще раз… Бастьен его подражатель, если угодно… потому что оба они пишут картины, из крестьянского быта, оба великие художники, потому, наконец, что все великие произведения имеют в себе нечто общее. Казен в своих пейзажах имеет гораздо больше сходства с Миллье, чем Бастьен. Что особенно замечательно у Миллье в его шести холстах, которые я там видела, это — общая гармония целого, воздух, переливы тонов. Это маленькие человеческие фигуры, написанные широкой и верной кистью, а что составляет особенную силу Бастьена, выдвигающую его из ряда других художников нашего времени, — это именно его вдумчивое, сильное, поразительно живое изображение человеческих фигур, его бесподобное подражание природе — словом жизни. Его Вечер в деревне небольшая, но выразительная картина — по типу, конечно, подходит к Миллье; там всего только две маленькие фигурки, затерявшиеся в полутьме сумерек. Я знаю, что большим картинам гораздо труднее сообщить эту глубину, нежность и в то же время силу — качество, особенно характеризующее Миллье (но нужно будет добиться этого). В маленьких картинах, очень многое стушевывается; я говорю о маленьких картинах, так сказать, передающих общее впечатление. Здесь часто удается выразить это «ничто» и в то же время «все», не находящееся ни в какой определенной точке, но проникающее все и составляющее всю прелесть — несколькими счастливыми ударами кисти; между тем у него в большой картине все это изменяется и становится страшно-трудным, потому что здесь чувство должно выражаться при помощи знания.
Суббота, 16 июня. Итак, я отнимаю у картин Бастьена наименование chef-d'oeuvr'ов? Почему? Потому ли, что недовольна его Любовью в деревне или просто потому, что у меня не хватает смелости убеждения? Ведь обоготворять людей решаются только после их смерти. Интересно, что сказали бы о Миллье, если бы он был жив: И к тому же там было всего шесть холстов Миллье. Разве не нашлось бы шести картин соответственного достоинства у Бастьена? Pas-méche — 1, Жанна д'Арк — 2, портрет брата — 3, вечер в деревне — 4, сенокос — 5; я не все знаю, а он ведь еще жив. Бастьена не столько можно назвать сыном Миллье, сколько Казена, который очень напоминает его, хотя — слабее. Бастьен — оригинален, он всегда является самим собой. Всегда ведь сначала заимствуется от кого-нибудь, но потом личность выдвигается. Впрочем, поэзия, сила, очарование — всегда одни и те же, и если бы искать их значило — подражать — можно было бы прийти в отчаяние. Вы чувствуете живейшее впечатление, останавливаясь перед Миллье; тоже самое ощущаете и перед Бастьеном. Что-же из этого следует? Поверхностные люди говорят: подражание. Это неверно; два различные актера, в двух различных пьесах могут одинаково взволновать вас, потому что чувства истинные, глубоко человеческие, сильные — всегда одни и те-же.
Etincelle посвящает мне дюжину строчек самого любезного свойства. Я — замечательный художник, прелестная молодая девушка и ученица Бастьен-Лепажа. Вот вам!
Понедельник, 18 июня. Внимание! Дело идет о некотором малом событии! — Сегодня, в одиннадцать часов утра у меня назначена аудиенция корреспонденту Нового Времени (из Петербурга), который письмом просил меня об этом. Это очень большая газета, и этот М. Б. посылает туда, между прочим, этюды о наших парижских художниках, «а так как вы занимаете между ними видное место, надеюсь вы мне позволите, и т. д.» Ого! Прежде, чем сойти к нему, я оставляю его на несколько минут с тетей, которая предуготовляет мой выход, говоря о моей молодости и всевозможных вещах, могущих благоприятно выставить нас! Он осматривает все холсты и делает заметки: когда я начала? где? скольких лет и когда? различные подробности, примечания… Итак, я художница, которой будет посвящен этюд корреспондентом большой газеты.