Вот еще другого рода пророческие видения, второе зрение, о котором рассказывала мне матушка не раз (а она никогда не дозволяла себе не только прикрасы, но даже преувеличения правды). Она была очень дружна с сестрами Каховскими; одна вышла замуж за Арсеньева, другая, Александра, умерла в чахотке и имела способность видеть не будущее, но далекое настоящее, посредством зеркала. Во время долгих отлучек батюшки, когда он не был еще принят как жених княгинею Щербатовой, но в душе был единственным суженым княжны, она прибегала к своей подруге, столь чудесно одаренной, чтоб узнавать о своем милом и таинственно следить за ним сквозь все преграды времени и пространства. В самих занятиях отсутствующего не было ничего замечательного; но виденные в зеркале местности, комнаты и обстановка их поражали своею верностью, когда потом описывали их батюшке, по возвращении его. Таким образом редкая способность молодой девушки служила как-бы электрическим телеграфом для любящего сердца подруге, томившейся в тревожной неизвестности разлуки.
Е. М. Оленина рассказывала другой, еще более поразительный случай. Когда я ее знала, она была благоразумною, практическою женщиной, большого роста, массивною, с правильными чертами, с здоровыми нервами, хотя уже старою, и ничего не высказывалось в ней нервного, похожего на восприимчивость и раздражительность воображения. Но в 1807 году она была еще молодою девушкою. У кого-то в деревне собралось много ее же лет подруг, и у всех было тяжело на сердце: у кого отец, у кого брат, у кого жених был на войне. Один раз сидели они все в комнате у дочери хозяина; беседа шла об опасностях и трудах отсутствующих милых, и сетовали они, что к ним, в деревню, и вестей не доходит из армии: Бог знает, кто из близких жив, кто убит, кто ранен. Между такими речами одной из них пришла мысль поглядеть да погадать в зеркале, как делается на святках. Которая из них стала насмехаться, которая сомневаться, а некоторые и пристали к этому предложению. «Посмотри-ка», — сказала одна из них хозяйской дочке, — «посмотри, где мой брат? Что с ним теперь?» Села за зеркало хозяйская дочка; все обставили как должно, и стала она смотреть, а другие все расселись поодаль и молчали или тихо, тихо, шепотом переговаривались, чтоб не мешать вещунье. Долго сидела она, не произнося тоже ни слова, — оно уже стало и надоедать другим, — как вдруг заговорила: — «Вот, вот, туман сходит со стекла, вот лесок, песчаный берег, река, большая, быстрая река! Господи, сколько народу! Все войска, лагерь, солдаты, пушки, кони, на обоих берегах. Что это там суетятся у подошвы горы, на самом берегу? Кажется, все штабные тут… А, отчалила лодка с того берега; в ней маленького роста генерал сидит; вот плот на середине реки, другая лодка причалила, смотри!» Оленина подошла и стала за стулом подруги, посмотрела в зеркало и сама увидала все это. «Вот, и другой генерал взошел на плот; он повернулся — государь!» — вскрикнула хозяйская дочь и вскочила сама, пораженная удивлением.
Это было 13-е июня 1807 года, день Тильзитского свидания двух императоров, о котором уже, конечно, никто не думал, не гадал, и всего менее эти молодые девушки.
Все эти чудные рассказы я, разумеется, слышала гораздо позже, или по крайней мере их повторяли мне после; но с самых первых лет я помню многие исторические предания, в которых часто играло роль чудесное, а само историческое не всегда было верно. Так, помню, я очень долго держалась (про себя) мнения, будто гр. Николай Михайлович Каменский был отравлен происками старшего брата и предательством Закревского. Эта нелепая легенда ходила между домашними фельдмаршальши графини Каменской, и одна бывшая горничная матушки передавала эти сведения нам в детской, куда ходила к моей Даде. Я была так уверена в истине этого рассказа, что; увидев в первый раз графа Сергея Михайловича, много лет спустя, когда мне было уже лет пятнадцать или шестнадцать, я посмотрела на него с ужасом и содроганием и спешила уйти из комнаты: так он мне казался страшен. Уже гораздо позже, учась новейшей истории, я навела справки и, спросив конфиденциально о том у матушки, убедилась наконец, что это была клевета.
Эта бывшая горничная, жена нашего буфетчика, Авдотья Харитоновна, много передавала нам военных рассказов. Муж ее, Иван Сергеев, был отставной сержант или унтер-офицер и служил при Суворове, иногда и в должности денщика. Эту чету я помню только не молодою; потом состарились они в моих глазах, и суворовский солдат умер несколько лет прежде жены. Они крепко любили друг друга. Жена, окружив мужа нежностью и заботою до последнего часа, тосковала по нем всю остальную жизнь свою и, умирая, просила, чтоб ее похоронили, буде можно, недалеко от него и положили бы с нею в гроб его портрет. Гаврила, наш милый, наш добрый Гаврила, также жил душа в душу с своею старушкой Афимьей. Вижу, как теперь, как она стоит, маленькая, беленькая, седенькая, в своем светленьком платьице, в своем чисто-выбеленном с густою оборкою чепце, держит в руке свечу и тихо плачет, и тихо крестится, пока соборуют умирающего 90-летнего Гаврилу; а он, с спокойствием духа и кроткою твердостью русского простолюдина, без страха и волнения, смотрит в глаза приближающейся смерти и только беспокоится об одном — чтоб я не простудилась, переходя через двор из наших комнат в его! После окончания обряда он приподнялся, поцеловал меня и дрожащим голосом сказал мне: «Берегитесь!» Последняя забота его была о дочери любимого барина. Он через несколько часов скончался. Я так плакала и горевала, что меня не пустили к телу, и я уже не видала его после смерти; а старушка Афимья перебралась на нашу половину, такая же беленькая и седенькая, тихая и кроткая. Она не носила ни черного платья, ни черного чепца, и слез не много проронила, и о старике своем не говорила; но не прошло полгода, она сошла за ним в могилу без особой болезни, без внешних знаков особенного горя, тихо, кротко, покорно; как жила, так и умерла.
Однако я опять забегаю вперед. Гаврила Никитич и Авдотья Харитоновна много рассказывали мне, или при мне моей няне, о недавних событиях истории. Дядя моего отца со всем семейством погиб от Пугачева, и еще долго, долго, до второго и третьего поколения, дети слушали с ужасом от старых служителей семейства, каким образом кормилица спрятала было грудного ребенка дяди и думала, что спасла его; но шайка внезапно воротилась, и один из злодеев, схватив за ноги ребенка, размозжил ему череп об стену в глазах верной кормилицы. Об этом дяде батюшка часто вспоминал. Между прочим он рассказывал одно замечательное обстоятельство. Дядя его изучал хиромантию и иногда довольно верно угадывал по сгибам руки или чертам лица судьбу человека. Он как-то познакомился с другим, сведущим по этой части; единство предмета занятий и любовь к нему сблизили их. После некоторого времени, новый знакомец сказал ему (конечно не без оговорок), что его ожидает смертная казнь. «Знаю», — отвечал дядя моего отца, — «но знаю тоже, что я никогда этой казни не заслужу и погибну безвинно; для моего спокойствия мне больше и не нужно». Он погиб в следующем году от Пугачева.
Много жертв пало из нашего семейства около Казани в это смутное время, и рассказы Гаврилы так действовали на меня, что я не чувствовала никакой жалости, а скорее какое-то злорадостное любопытство, когда доходило до описания железной клетки, в которую посадили изверга. — Не так безжалостно относилась я к волжским разбойникам, в похождениях которых все-таки слышалось и увлекательное удальство, и даже какое-то дикое великодушие: хота они и разоряли, и грабили, и жгли селения, но по крайней мере из простой корысти, смешанной с тем наслаждением, которое находится в чрезвычайном подвиге, даже преступном, в опасности, в борьбе, в успехе, в самой силе, будь она нравственная или физическая. Чуялось ли это смутно ребенку, — не знаю; а может быть, и сам Гаврила более сочувственно относился к ним в своих рассказах, чем к Пугачеву; но волжские недобрые молодцы остались навсегда в моей памяти с почти-героическим оттенком. Рано зарождается в женщинах какая-то безрассудная отвага, и даже в ребячестве опасность манит их и привлекает к себе — не из за цели, а из-за тревоги и обаяния в самом чувстве побежденного страха, из-за призвания к самопожертвованию, к произвольному страданию за других, без разбора и почти без сознания; по крайней мере, по большей части так бывает. Жизнь и ее горький опыт делают нас боязливыми, но по природе у нас есть врожденная жажда подвига, которая иных бросает в крайности аскетизма, других в крайности разврата, а в более счастливых развивает тот героизм семейного ежеминутного самозабвения и самоотречения, который остается тайною домашнего очага и потому не ценится или отрицается посторонними. Дайте правильный исход этому врожденному геройству, и вы увидите княгиню Наталью Долгорукову, Гертруду фон-дер Барт, Корнелию, мать Гракхов, или тех скромных героинь-христианок, которые последовали в 1826 году за мужьями в Сибирь, и тех сестер милосердия, которые во Франции, в Пруссии, в Крыму отдавали и отдают всю жизнь свою на жертву, в помощь и облегчение недужных, страждущих, плененных. Не давайте правильного исхода этой женской отваге, — вы найдете m-lle de la Valliere, Agnes Sorel и даже Ninon de Lenclos, и наших современных нигилисток! Эти сорные травы и эти целебные зелья — произрастение одной и той же почвы.