— Хорошо, Петриченко. Спасибо за службу. Идите.

Петриченко вышел. Савичев положил перед собою руки вверх ладонями на стол и долго сидел неподвижно, словно разглядывая их, эти чужие, совсем ненужные ему руки… Он закрыл лицо ладонями.

— Катя! — сквозь руки проговорил Савичев. — Ты слышишь меня, Катя? Как же я скажу тебе? А этой девочке… Тоне? Ей тоже надо будет сказать! Но как? Научи меня, Катя!

8

Из записок Павла Берестовского

Кажется, только Дубковский остался в избе.

Я вышел первым и, не зная, куда себя деть, лег на моей куче сена за сарайчиком.

Не поднимая усталой, тяжелой головы, я вскоре увидел, как через наш двор прошла Варвара Княжич с Аниськой. Варвара обнимала маленькую Аниську за плечи большой рукой и что-то тихо говорила. Аниська так же тихо отвечала ей… Голоса были спокойные, будто ничего не случилось.

Спустя немного времени с улицы появился Миня. Он вошел во двор, оглядываясь, словно боялся, что кто-то за ним гонится, походил беспокойно между избой и колодцем, сел на завалинке и закурил папиросу. Спичка осветила его красивое лицо, как в фонаре загоревшись в сложенных лодочкой ладонях.

Дмитрий Пасеков вышел во двор в исподней рубахе, белым пятном проплыл к колодцу, загремел ведром, подымая воду, и долго пил, обливая себе шею и грудь. Миня тихо окликнул его. Они недолго посидели на завалинке вдвоем, потом Пасеков сбегал к Александровне и сразу же вернулся, прижимая к белой рубахе что-то большое и темное. Миня поднялся ему навстречу, брякнула щеколда — они молча нырнули в темные сени Людиной избы.

То, что мой друг Дмитрий Пасеков в ту ночь искал общества фотолейтенанта Мини, меня ничуть не удивило. С некоторого времени я заметил, что между ними, несмотря на всю разницу, есть много общего. В чем оно заключалось, это общее, я понял не сразу. Может быть, только теперь, когда я знаю уже все, мне легко объяснить это себе, а тогда было только неотчетливое чувство, зыбкое и неуловимое, от которого я напрасно старался избавиться.

Миня существовал своим вегетативным существованием, не зная разницы между добром и злом, не ведая ни стыда, ни мук и укоров совести; каждую минуту своего существования он чувствовал себя добрым малым, которому очень везет в жизни: все плывет ему в руки, товарищей у него множество, женщины его любят, более того, летят к нему, как бабочки на огонь, и прощают ему то, чего не простили бы никому другому.

Дмитрий Пасеков не был ни таким молодым, ни таким красивым и счастливым, как Миня, но и в его существовании я заметил Минину вегетативность, с одним, правда, различием: Пасеков хорошо знал короткое расстояние между добром и злом, знал муки и укоры совести и почти постоянно чувствовал стыд, жгучий стыд, который и тщился замаскировать наигранной веселостью, отчаянным со всеми панибратством, притворной искренностью, за которой угадывался холодный эгоизм, — словом, всем тем, что так поразило меня в нем после продолжительной разлуки.

Нет, Пасеков не был счастливым, быть счастливым мешала ему совесть, а может быть, и то, что он боялся, как бы кто-нибудь не заметил ее в нем и не сказал: «Брось притворяться, дружище, ты мог бы быть и счастливее и лучше, если бы умел себя держать в руках и не только знал границу между добром и злом, но и мог не переходить ее».

Хотя меня и не удивляло, что Пасеков искал дружбы с Миней, все же я не мог в ту ночь, в ту бесконечно тяжелую для меня ночь после неудачного дня рождения Дубковского, не обижаться на него. Пасеков должен был уделить мне немного времени, я даже выпил бы с ним, если он не мог без этого обойтись, — но нет, я был ему не нужен, он просто избегал меня… Почему?

Я искал ответа в нашем общем прошлом, в тех днях и неделях, тяжелее которых не было в моей жизни и которые казались мне теперь легкими и счастливыми, потому что наполнены были солдатской дружбой, чувством суровым и более глубоким, чем это может показаться с первого взгляда. Не было в ней ни громких слов, ни показных поступков, все было буднично, просто и человечно… Прост и человечен был и Дмитрий Пасеков. Что же так изменило его?

В ту же ночь это мне открылось.

Два дня на глазах у немцев окруженцы строили переправу через болото.

Генерал, который, сидя на пне, принял это решение, не предвидел последствий, неминуемо возникавших из его смелого, но безрассудного плана.

Перед болотом, в лесу и на открытых местах, сбились тысячи вооруженных и безоружных людей. Тут были солдаты, отбившиеся от частой, окруженных на левом берегу, командиры без подразделений и бойцы без начальников, пехотинцы, артиллеристы и матросы днепровской флотилии, которые родились и прожили жизнь вдалеке от этих мест, и киевские служащие, железнодорожники, трамвайщики, водители автобусов, зенитчики, последними оставившие свои позиции на переправах, пограничники в зеленых фуражках, команды рабочих бронепоездов, взорванных перед отступлением, милиционеры с пустыми кобурами, остатки частей киевского ополчения, медперсонал больниц и госпиталей, сотрудники банков, сберкасс, почты и телеграфа, женщины с детьми, мужчины в военной и полувоенной форме и одетые по-граждански, с вещмешками за спиной, с чемоданчиками и баульчиками в руках, с одеялами через плечо, с чайниками и котелками на поясе.

По всему пространству леса, под деревьями и на полянах, кое-как замаскированные свежими ветвями и совсем не замаскированные, стояли грузовики и автобусы, зеленые спецмашины раций, окрашенные в огненно-красный цвет пожарные агрегаты с раздвижными лестницами и брезентовыми, намотанными на барабан шлангами, зенитные пушки и легковые автомобили разных марок… Шоферы копали глубокие щели в топкой почве, минометчики устанавливали минометы на опушке. Командиры и политработники комплектовали роты из людей, вчера еще не знавших друг друга, и занимали круговую оборону.

Немцы прижали всех этих людей и всю эту технику к длинной и широкой полосе болот, окружили громадным полукольцом, выставили артиллерию и минометы, но не стреляли.

Генерал сидел на пне. Карта лежала у него на коленях. Вокруг стояли офицеры, тут были седые полковники и безусые лейтенанты, никто из них не обмолвился и словом, когда генерал сказал:

— Технику уничтожить, чтоб не досталась фашистам. Гатить болото всеми возможными средствами. Группой прикрытия приказано командовать полковнику Костецкому. Мы перейдем с минимальными потерями: у фашистов не может быть достаточных сил, чтоб преследовать нас.

— Вы не думаете, товарищ генерал, что мы встретимся с ними по ту сторону болота?

Полковник Костецкий смотрел на генерала железными глазами. И он и батальонный комиссар Лажечников, стоявший рядом с ним, держа раненую руку на перевязи, уже знали, что остаткам их дивизии удалось прорваться в этот лес только потому, что немцы, осуществляя заранее продуманный план, пропустили их, расступились, словно открыли ворота в ловушку, а потом снова захлопнули, чтобы тем вернее уничтожить прижатых к болоту, обескровленных и бессильных, среди массы дезорганизованных отходом людей.

Безнадежность положения Костецкому была ясна. От его дивизии почти ничего не осталось, большинство офицеров штаба, командиры и комиссары полков погибли, идя вместе с бойцами в атаку. Батальонный комиссар Лажечников был при Костецком неотступно. Раненный в руку, он выполнял приказания полковника с точностью, которой трудно было ожидать от вчерашнего лектора, знавшего только свои книжки, конспекты и цитаты. Они понимали друг друга с полуслова. Поняли они и теперь, что на них возложена самая простая и самая тяжелая задача — ценой собственной жизни осуществить отчаянный план неизвестного генерала.

Сумрак сгущался над широкой полосой поросшего кустами болота, над притихшим лесом.

Костецкий оглянулся вокруг. Никто не поддержал его полувысказанного сопротивления генералу, — яснее и не нужно было говорить, все понимали, о чем идет речь, но никому не хотелось лишать себя надежды.