Лейтенант Моргаленко отправился в обход по своей траншее. Берестовский шел за ним, удивляясь уверенности этого парня, его умению не только отдавать приказы, но и разговаривать с людьми. Откуда это у него берется? Самое большое, на что он с виду способен, это быть капитаном самодеятельной футбольной команды, а ведь вот не теряется, командует людьми за двести метров от врага, две недели не выходит из-под обстрела и не отойдет, хоть бы на него бросали втрое больше железа… А людей у него действительно маловато — от бойца до бойца хоть на такси поезжай!

— Схороните дядю Мокийчука, — сказал Моргаленко, — да яму копайте как следует, чтоб его миной из-под земли не выбросило.

Два бойца взяли лопатки и полезли из траншеи в темноту.

Моргаленко прилег в неглубокой нише, перекрытой бревнами. Лица его не было видно, только глаза поблескивали влажными голубоватыми вспышками. Берестовский устроился рядом с ним, высунув ноги в траншею. Тишина окутала все вокруг; темнота словно черной ватой покрыла гору, лес, строения, траншею, бойцов. Из-за оврага долетели отчетливые звуки губной гармоники: немец играл какую-то сентиментальную мелодию.

— Издевается, паразит! — услышал он голос Моргаленко. — Ну, придет время, мы ему сыграем!

Моргаленко сказал это спокойно и уверенно, будто не придавал особенного значения тому, что немцы со своими танками и губными гармошками дошли уже до берегов Днепра и он вынужден воевать на окраине города, в котором родился. Он даже засмеялся веселым мальчишеским смехом, словно представил себе ту музыку, которую должны будут услышать немцы.

Берестовский позавидовал лейтенанту — сам он давно уже так легко не смеялся, не мог он смеяться и теперь: слишком близко звучала мелодия немецкой гармошки, слишком много мыслей будила она, слишком тяжелыми были эти мысли. Мог ли он представить себе еще этой весной, когда с Аней и ее актерской компанией бродил, собирая подснежники, по этому лесу, что будет сидеть здесь, в вырытой киевскими женщинами и подростками траншее, и что за оврагом долговязый немец из Штутгарта или Ростока нахально будет дуть в свою заслюнявленную пищалку?

— А я вас знаю, товарищ Берестовский, — вдруг сказал Моргаленко, — я ведь тоже киевский… Родился на Костельной, в центре города, там и теперь наша квартира. Запертая. Своих я еще в начале июля посадил на пароход и отправил в Днепродзержинск. Не знаю, доехали или нет. Вы теперь стихов не пишете?

— Пишу, — оторвался от своих мыслей Берестовский и, неожиданно для самого себя переходя на «ты» с лейтенантом, сказал: — Ты меня по стихам знаешь?

— И по стихам и так — в лицо… Я вас еще в штабе узнал, вы у нас в школе на литературном вечере выступали, я тогда в седьмом классе был.

— Вот и снова встретились, — пробормотал Берестовский, не понимая, рад он или не рад, что этот вчерашний школьник знает его. — Давно воюешь?

Моргаленко не ответил, приподнялся на локте и прислушался:

— Очень тихо сегодня. Наверно, что-то задумал, паразит!

Он снова лег и тогда только, словно вспомнив о Берестовском, заговорил:

— Видите ли, что получилось. Школу я не окончил, мечтал быть летчиком, но не вышло, не взяли меня в авиацию, послали учиться в связь. Приехал я в отпуск к маме на Костельную, а там не знают, где меня посадить. Гуляю по Киеву, у всех девчат знакомых перебывал, с ребятами встретился. Знаете, каждый из нас мечтал быть героем — Испания, Интернациональные бригады… Никто не думал, что воевать придется дома. Меня мама не могла добудиться, когда в воскресенье налетели фашистские самолеты. Говорят, что и высокое начальство не ожидало нападения, ну а мы тем более… Одним словом, прос… — Моргаленко простодушно и совсем не обидно выговорил беспощадное слово, которое Берестовский уже не раз слышал от солдат и офицеров на передовой. — Я кинулся к коменданту. «Вам, говорит, надо доучиваться». Не помню уже, что я ему вкручивал, какие слова говорил, — послал он меня в какой-то батальон аэродромного обслуживания. Думаю, это хорошо — легче мне будет в летчики выйти. Черта с два, оказывается! Осмотрелся я, вижу, что придется всю войну торчать на тыловых аэродромах, — и опять к коменданту. «Слушай, лейтенант, — говорит он, — будешь волынить, я тебя в пехоту отправлю, узнаешь, что почем!» Не возражаю против пехоты! Он и направил меня в ополчение; комсостава не хватало, меня сразу и назначили командиром роты. Знаете, на улице Ленина, у «Гастронома» такая небольшая гостиница? Там был наш штаб формирования.

Моргаленко вдруг поднялся, высунулся из ниши и негромко крикнул:

— Эй, Рюмак, где ты там?

— Я тут, товарищ лейтенант, — послышался в ответ знакомый уже Берестовскому голос. К нише подполз боец, который сообщил о смерти дяди Мокийчука. — Не нравится мне тишина, товарищ лейтенант.

— Ну, ну, помалкивай, — сказал Моргаленко, и голос его прозвучал по-начальнически резко. — Сходи к правому соседу, узнай, что там у них.

Рюмак неслышно исчез, Моргаленко продолжал, уже не ложась:

— Натерпелся я со своими… У меня родни, как у хорошей клушки цыплят. Мама, бабка, две сестры, одна замужняя — муж у нее в музее директорствовал. Мы с ним принялись женщин эвакуировать, когда немец стал на Ирпене. Бабка твердит свое: «Не поеду! Вы, говорит, идиоты, немцев до Киева допустили, а я должна свои старые кости бог знает куда тащить?» Тогда мама говорит: «Я без тебя никуда не поеду» — и велит распаковывать вещи… «И не надо, — гнет свое бабка, — немцы нам ничего не сделают, как-нибудь переживем!» Шурин в музее картины упаковывает, нельзя их фашистам оставлять, а по ночам пишет плакаты: «Киев был, есть и будет советским!»

Рюмак вернулся и, тяжело дыша, прошептал:

— Товарищ лейтенант, нет соседа!

— Как нет? — подался ему навстречу Моргаленко. — Ты что, сдурел?

— Честное пионерское, товарищ лейтенант, траншея пустая, ни души.

В другое время ему, наверное, здорово влетело бы за его «честное пионерское», но Моргаленко пропустил неуставные слова бойца мимо ушей: так ошеломило его это известие. Он приказал Рюмаку проверить левый стык роты, а сам стал всматриваться в темноту, словно мог что-нибудь увидеть за оврагом. Берестовский стоял рядом и тоже прислушивался. Тишина не откликалась ни звуком. В окоп вскочили бойцы, вылезавшие хоронить дядю Мокийчука. От них терпко пахло потом, один сказал, переводя дыхание:

— Надо будет завтра фанерку написать.

Другой отозвался:

— Отвоевал пожарник…

— Отвоевал, — согласился первый и добавил: — Все там будем.

Когда Рюмак вернулся и сообщил, что и на левом фланге траншея опустела, лейтенант Моргаленко по ходу сообщения отправился в штаб полка.

Рюмак тяжело дышал Берестовскому в плечо.

— Ты киевский? — повернулся к нему Берестовский, чтобы прервать тягостное молчание.

— Все будем киевские, как тут ляжем… — хмыкнул Рюмак. — Забыли нас.

Лейтенант Моргаленко вынырнул из хода сообщения.

— В штабе никого нет, — сказал он угрюмо.

— Что будем делать, товарищ лейтенант, какое решение примем?

Моргаленко тяжело молчал: в эту минуту он вспомнил смерть дяди Мокийчука и понял свою ошибку.

— Без приказа полк не мог сняться, — твердо сказал Моргаленко, все обдумав. — Значит, был приказ, который касался и нас. Нас не могли забыть. Если бы дядю Мокийчука не убило… Ну, на это обижаться нечего. Надо и нам отходить, немцев мы своей ротой не остановим, а наши головы еще пригодятся Родине. Рюмак, передай приказ выходить и сосредоточиваться в подвале штаба полка. Ну, шевелись веселей!

Но Рюмаку незачем было «шевелиться веселей» — все бойцы роты стояли тут, рядом, со своими винтовками, котелками и вещмешками. Они тяжело дышали друг другу в затылок, неизвестно откуда дознавшись, что полк снялся.

— Выходи по одному через ход сообщения! Не спеши! — Моргаленко, пропуская мимо себя, стал шепотом считать бойцов: — Восемь… девять… Это ты, Самченко? Не дрейфь, браток… четырнадцать… Все забрали? Ничего фрицам не оставлять! Девятнадцать… Теперь нам каждый патрон пригодится… двадцать три, двадцать четыре… Ну все, кажется? Дядя Мокийчук нас уже не догонит. Проходите вперед, товарищ Берестовский.