Она произнесла это «нас» так, что Костецкий сразу же понял, за кем превосходство в тех невыясненных отношениях, которые связывают ее с неуклюжим, словно из одних непомерно больших костей сложенным военврачом Ковальчуком.

«Обязательно надо сказать Ковальчуку», — подумал Костецкий.

Низко загудел зуммер телефона. Ваня подал генералу трубку.

Голос Савичева звучал в трубке совсем близко, так, словно между его избою и блиндажом Костецкого не было никакого расстояния, словно его голос не передавался при помощи электрического тока по бронзовому кабелю, а собственным усилием преодолевал пространство и поэтому казался выпуклым и человечески-теплым.

Военный совет наградил бронебойщиков Гулояна и Шрайбмана орденами Славы, — сообщал Савичев, радуясь тому, что награждение, в котором он был заинтересован, произошло с быстротой почти невероятной — отдельным приказом, не ожидая больших списков, в которые обычно включались люди из различных частей и за различные заслуги, объединенные общей формулой: «За образцовое выполнение боевых заданий командования».

В приказе, о котором говорил Савичев, в отличие от этой общей формулы было сказано, что бронебойщики Гулоян и Шрайбман награждаются за уничтожение нового немецкого танка «тигр», на который гитлеровское командование возлагает большие надежды и который отныне не может считаться неуязвимым.

Конечно, генерал Савичев лично не был заинтересован в этом награждении. Он был заинтересован только в том, чтоб награждение прошло как можно скорее и чтоб о нем как можно скорее узнали бойцы и командиры во всех частях, перед которыми на фронте появились «тигры», вызывая неуверенность в сердцах людей, уставших от длительного затишья и ожидания боевых действий. Кроме того, генерал Савичев по-человечески был заинтересован в том, чтоб награждение не запоздало для лично не известных ему бронебойщиков Гулояна и Шрайбмана, потому что на фронте обстановка меняется каждый день и каждый час, а вместе с нею меняется и судьба людей, сегодня живых и здоровых, а завтра… Никто не знает, что может случиться с бойцом на фронте не только завтра, но и в любую следующую минуту.

— Спасибо, Алексей Петрович, — ответил Савичеву Костецкий, придерживая подбородком трубку, которая почему-то старалась выскользнуть у него из руки. — Это награждение вызовет большой подъем в моем хозяйстве… От души благодарю за бронебойщиков.

— Что это тебя так плохо слышно, Родион Павлович? — вдруг обеспокоился в трубке голос Савичева.

Костецкий наконец ухватил и удобно пристроил возле уха трубку.

— Что-то, наверное, на линии… — Сильный спазм, от которого в страшном напряжении начало деревенеть все тело, схватил Костецкого, и он, через силу выдавливая из горла слова, докончил: — Тебя тоже плохо слышно… Спасибо, говорю, за награжденных…

Савичев недоверчиво помолчал, словно угадывая на расстоянии, что Костецкий напрягает все силы, чтобы преодолеть боль.

Он мог бы использовать эту минуту, чтоб еще раз напомнить командиру дивизии о здоровье, но щадил Костецкого: вопрос о его замене был уже решен, надо было как можно осторожней осуществить решение командования, чтоб не травмировать заслуженного генерала.

— Орденские знаки направлены к вам с офицером связи. Не задерживайте вручения…

Голос Савичева звучал мягко, несмотря на то что слова, которые он выговаривал, как нарочно выходили сухие и официальные.

— Вручу лично на передовой! — воспламеняясь от этой мысли, с особенной поспешностью сказал Костецкий, и голос его прозвучал так же свежо и бодро, как голос Савичева.

Савичев не поверил этой внезапной перемене.

Савичев понимал, что Костецкому трудно будет вручать ордена бронебойщикам на передовой, он хотел приказать, чтоб Костецкий поручил это дело кому-нибудь из своих подчиненных, но в последнюю минуту передумал: «Пускай попробует, не будем его лишать последней радости».

— Вот хорошо, а мы тут в газете напечатаем и снимок поместим, — поспешно сказал Савичев. — Кстати, домашняя хозяйка уже купила картошку?

— Да у нас тут такой ливень, Алексей Петрович, — засмеялся Костецкий резким, жестяным смехом в трубку, — а на базар далековато ходить.

Савичев тоже засмеялся, но смех у него был звонкий и приятный; далекий звук этого смеха вызвал зависть в душе Костецкого. Он что-то неясно пробормотал в ответ на вежливое пожелание доброй ночи, долетевшее до него по проводу, и уже хотел отдать трубку Ване, который стоял над ним наготове, когда снова услышал голос Савичева и уловил в нем давнюю дружескую искренность.

— Слушай, Родька, какую новость я для тебя приберег, — услышал Костецкий, и сердце у него похолодело от внезапных воспоминаний о тех далеких временах, когда Савичев вот так только и называл его — Родькой. — Ты, наверное, обрадуешься… Ко мне Катя приехала… Хочешь с нею поговорить? Она тебе передает привет.

— Повидать мне ее очень бы хотелось, — сказал Костецкий, изо всех сил упираясь затылком в подушку, которая почему-то вдруг начала уплывать у него из-под головы, — а что ж так… по телефону… Не стоит по телефону, Алеша…

По движению руки генерала, по тому, как из нее выпала трубка и, ударившись о доски нар, повисла на шнуре, Ваня в темноте догадался, что у Костецкого снова начинается приступ боли.

— Вам больно, товарищ генерал? — сказал Ваня несмело. — Может, вызвать капитана Ковальчука?

— Не надо Ковальчука, — устало сказал Костецкий, спустив ноги с нар. — Будем одеваться. Есть у тебя чай? Это если каждый раз вызывать Ковальчука, то он и не просохнет за ночь…

— Дождь уже кончается, товарищ генерал, — с тоской и надеждой в голосе проговорил Ваня, все желания которого сейчас сошлись на том, чтоб Костецкий за разговорами забыл про крепкий чай. Военврач Ковальчук сегодня еще раз приказал Ване ни в коем случае не давать генералу того, что он называет крепким чаем. Но Костецкий не мог забыть о чае так же, как Ваня не мог забыть о приказе военврача.

— Чаю! — крикнул Костецкий.

Ему сделалось стыдно собственного крика, и уже совсем тихо, совсем безнадежно, наполняясь жалостью к себе и к Ване, который должен терпеть его неуравновешенность и грубость, Костецкий проговорил:

— Все равно, Вайя, ничего не поможет.

Ваня не двигался с места. Костецкий снова лег и молчал, прислушиваясь к своей боли. Он не был уверен, что Ваня выполнит его приказ, и не имел ни силы, ни желания повторить этот приказ: крепкий чай спасал его ненадолго, почти сразу начинался новый, еще более свирепый приступ боли.

Костецкий не мог повторить свой приказ еще и потому, что любил Ваню и знал, что Ваня любит его и, выполняя его приказ, мучится нестерпимой мукой человека, который понимает всю пагубность поведения больного, но не может из-за своего подчиненного положения пойти ему наперекор.

Костецкий знал, о чем думает Ваня, стоя в нерешительности над ним.

«Зачем же вы спасли меня, товарищ генерал, — думал в отчаянии Ваня, — зачем вы спасли меня от смерти, когда я лежал на донской переправе, раненный в грудь? Лучше бы я остался там лежать навеки, чем теперь выполнять ваши приказы! Вы ведь убиваете себя — и военврач Ковальчук так говорит, и сам я вижу!»

Костецкий в эту минуту ясно видел ту самую донскую переправу, о которой думал Ваня. Дивизия его была уже за Доном. Он ехал из штаба армии в ясный морозный день в открытом «виллисе», в своем белом генеральском тулупе, в новой, серого каракуля папахе с красным верхом, и оттого, что день был такой яркий, серебряно-синий, искрящийся, оттого, что немцев так далеко погнали на запад, оттого, что командующий армией похвалил его за последнюю операцию, на душе у Костецкого тоже лежали яркие отблески этого серебряно-синего дня… «Виллис» остановился у переправы. Надо было переждать, пока пройдут на правый берег тяжелые грузовики со снарядами для гвардейских минометов, которые выглядели очень мирно в своих ящиках, сколоченных из белых сосновых планок. Костецкий вышел из машины и зашагал по берегу. Искристый, прорезанный синими тенями в колеях белый снег скрипел под его фетровыми бурками.