Отец тоже волнуется, это ясно, — и что он волнуется из-за того, что волнуется мама, тоже ясно. Он военный и не может так близко принимать к сердцу то, что Володя получил назначение и сегодня уже должен быть в своей дивизии. Отец прекрасно знает, что такое война, он не может преувеличивать, как мама… Что преувеличивать? Опасность? Конечно, раз война, то должна быть и опасность, с этим надо мириться… Что касается его, то он не боится никакой опасности, и среди его товарищей нет ни одного, чтоб боялся.

Слов не слышно в этой крестьянской избе, но они все время разговаривают между собой — отец, мать и сын, — разговаривают на том языке, которому не нужны слова.

Катерина Ксаверьевна смотрит на Володю и видит по его лицу, что он все больше и больше отдаляется от нее, что он уже не принадлежит ей, что кто-то другой, сильнее, чем она, овладел ее сыном. Не в силах больше читать на лице Володи печальную для нее повесть его возмужания, она начинает смотреть на свои руки, которые ненужно лежат перед нею на столе, уже бессильные удержать ее мальчика.

«Нет, ты неправ, Алексей Петрович, что не захотел поговорить с командующим о Володе… Это только кажется, что он взрослый, он еще совсем мальчик; ты думаешь, ему легко будет в небе на утлом самолете против немецких летчиков? Они горят как спички, я сама видела в кинохронике, как горят немецкие самолеты, а если немецкие, то и наши, наверное, горят точно так же. Ты тоже не раз видел, и не в кино, а в настоящем небе. Ты не думай, я все знаю. Когда Володя пошел в это училище, я все перечитала про авиацию и летчиков, я все знаю! И сколько продолжается боевая жизнь летчика-истребителя, я тоже знаю…»

Савичев отошел от окна и остановился около Володи. Впервые война подошла так близко к генералу, впервые Алексей Петрович почувствовал сегодня, что война, которая раньше была для него общей тяжкой ношей миллионов людей и поэтому казалась относительно легким делом, вдруг стала его личным горем, личной проблемой, во сто раз более тяжелою оттого, что никто, кроме него, не может ее решить.

Алексей Петрович стоит рядом с Володей, положив руку ему на плечо. Надо что-то сказать сыну, но что именно? Он смотрит на сына, но продолжает молчаливый разговор с Катей, продолжает с ней тот безнадежный спор, в котором он не может ни убедить свою Катю, ни победить ее.

«Ты же видишь, Катя, у него давно уже сложилась своя собственная судьба, независимо от наших желаний и забот, независимо от наших страхов… Разве ты не понимаешь, что он давно уже не принадлежит ни тебе, ни мне, а только себе и сам решает, что для него хорошо, а что плохо? Решает безошибочно правильно, я горжусь этим. Ты думаешь, он случайно пошел сначала к своему начальству и только потом к нам? Его ждут товарищи. Им тоже он принадлежит теперь больше, чем нам. Представь себе, что я оставлю его тут, даже не навсегда, а на несколько дней. Я могу это сделать: Петриченко от моего имени позвонит кому следует, и все будет улажено. А товарищи ждут Володю у шлагбаума, и свой чемоданчик он оставил у них… Ты думаешь, ему легко будет вернуться за чемоданчиком и сказать: «Вы, ребята, езжайте без меня, а я тут погощу немножко у моего старика»?»

Катерина Ксаверьевна сказала:

— Ты обедал, Володя?

Алексей Петрович обрадованно и преувеличенно весело подхватил ее слова:

— Давайте пообедаем втроем, я сейчас скажу Петриченко.

— Да нет, — Володя вскочил, — меня ведь ждут… Нас накормили в штабе, там замечательная столовая, лучше, чем у нас в училище.

Володя стоял посреди избы и все время что-то делал со своими руками — то закладывал их за спину движением, перенятым у отца, то поправлял пилотку и становился тогда похожим на мать: таким же движением она отыскивала и поправляла шпильки в волосах.

Катерина Ксаверьевна подошла к Володе, хотела обнять, подняла даже руки к его плечам и вдруг затряслась в неслышном плаче.

Савичев сказал:

— Что ты, Катя, не надо…

— Не надо, мама, — сказал Володя и поцеловал мать в мокрые глаза. — Я уже взрослый, мама.

Губы его задрожали, он отвернулся и снова стал поправлять пилотку.

Володе вдруг стало жалко отца и мать, очень жалко и совестно, что они стоят перед ним такие растерянные и беспомощные, не зная уже, что творится в его душе. Еще больше, чем перед отцом и матерью, Володе стало совестно перед самим собой. Он понял, что больше, чем самого себя и своих родителей, которые еще недавно были для него самыми дорогими и самыми близкими людьми, он любит подавальщицу из столовой авиаучилища, маленькую Тоню со смешной рыжеватой челочкой на лбу, что нет теперь для него в мире никого родней и ближе ее.

Как могло случиться и как случилось, что Тоня вошла в его сердце и так свободно и просторно расположилась в нем, что ни для кого другого там не осталось места, Володя не мог бы сказать. Были же девочки в школе, с которыми он сидел на одной парте, бегал на стадион, ходил в бассейн для плавания, в кино, не замечая и не чувствуя разницы между ними и собою, той разницы, которая делает таким болезненно тревожным и наполненным мальчишеское существование.

Почему же именно Тоня, неуклюжая девчонка с толстенькими ножками, с первой же минуты, как только он увидел ее в длинной низкой столовой, заставила так горячо биться тот комок мышц в его груди, который до сих пор его не тревожил?

Тоня шла меж длинными столами, высоко поднимая перед собою жестяной поднос с полными тарелками, так что еле виден был ее белый выпуклый лобик и челочка. Она подошла к их столу, посмотрела на всех доверчивыми, по-детски голубыми глазами и почти шепотом выдохнула:

— Берите сами!

Володя сразу же вскочил со стула, начал снимать тарелки с подноса и расставлять их перед товарищами. Ребята засмеялись, а один из них — он уже лежит теперь под бугорком земли на кладбище у аэродрома — многозначительно продекламировал:

Ах, попалась, птичка, стой,
Не уйдешь из сети…

Володя покраснел — эта минута и решила все.

Тоня тоже не окончила десятилетку, отца ее уже успели убить на фронте; она жила с матерью поблизости от авиаучилища, трехоконный домик был виден, если стоять в воротах у проходной.

И мама у Тони была такая же маленькая ростом, как Тоня, и челочка у нее так же точно прикрывала белый выпуклый лоб.

Она очень хорошо относилась к Володе, просто не знала, куда его посадить. Анастасии Петровне приходилось тяжело работать: она шила ватники для бойцов в артели, и пальцы ее были всегда исколоты иголкой, которую надо было проталкивать сквозь толстый слой ваты. Она тоже была очень милая и доверчивая и совсем еще молодая. Володя и к ней чувствовал нежность, узнавая в ней Тонину доброту, Тонины постоянные вспышки смущения, когда вдруг вся кровь бросалась ей в лицо и слезы выступали на совсем-совсем голубых глазах от неосторожного слова или взгляда.

Анастасия Петровна всем восхищалась в Володе: и тем, что он пошел из десятилетки в авиаучилище, и тем, что отец его — генерал, и что мама его вместе с отцом принимала участие в гражданской войне.

Возможно, если б Анастасию Петровну не увезли в больницу — прямо из мастерской, где она шила ватники, — ничего и не случилось бы.

Вечером они остались одни в том маленьком домике, Тоня и Володя… Ошеломленная бедой — Анастасию Петровну сразу же начали готовить к операции, — Тоня плакала. Володе до слез стало жаль ее. Она сидела на краю железной кровати, покрытой стеганым одеялом. Он подошел и положил ей руки на плечи, как взрослый. Тоня подняла на него свои детские глаза… В эту минуту погас свет. Он часто гас: маленькая городская электростанция не выдерживала нагрузки военного времени. В этот вечер ему не следовало бы гаснуть.

Утром Тоня побежала в больницу, там ей сказали, что Анастасия Петровна умерла на операционном столе: гнойный аппендицит, операция запоздала.

«Надо сказать отцу про Тоню, — думал Володя. — Я обязан ему все сказать… Пускай он расскажет маме».