— Не спи, Сема, — сказал Гулоян. — В этой темноте ничего не разберешь. Захочет немец — голыми руками нас задушит.

— Куда ему в такой ливень! — Голос Шрайбмана прозвучал простуженно и хрипло. — Он и носа сейчас не высунет из окопа…

— А далеко до немцев?

Варвара давно хотела спросить об этом, но боялась, что бронебойщики дурно истолкуют ее вопрос; теперь вопрос возник сам собою, он звучал вполне по-деловому, и Гулоян по-деловому ответил:

— Метров пятьсот — шестьсот… А может, немного больше. Нет, шестисот не будет. Тут ему все видно с холма как на ладони.

— Жаль, что дождь, — вслух подумала Варвара. — Если дождь не перестанет, ничего не выйдет.

— А ты постарайся. — Гулоян тоже говорил устало и хрипло, как Шрайбман. — Надо, чтоб хороший снимок был, не зря же тебя за ним послали…

— Я постараюсь.

Варвара хотела объяснить Гулояну, что удачный снимок зависит от освещения, но не успела.

— Хватит вам, спать не даете, — пробормотал Сема.

Он все ниже и ниже оседал в окопе и теперь жался уже в самом углу узкой щели. Присутствие женщины в окопе волновало Шрайбмана, он вздыхал, беспокойно шевелился, осторожным покашливанием прочищал пересохшее горло, затихал на некоторое время, потом снова начинал вздыхать.

Варвара по этому вздыханию и покашливанию, по беспокойным движениям, по тому, что Шрайбман все отодвигался от нее и старался занимать как можно меньше места, понимала волнение солдата. Ей неудобно было сидеть поджав ноги и упираясь спиной в мокрую стену окопа. Под плащ-палаткой, которой они накрылись, было душно. Гулоян валился ей на левое плечо тяжелой головой, посвистывал носом и иногда что-то говорил по-армянски сквозь сон… Сема Шрайбман не спал.

Внезапная печаль и жалость к этому измученному солдату охватили Варвару. Удушливая сырая тьма сжимала ее, стеной вставала перед глазами, колыхалась и, казалось, падала наискось, куда-то за окоп, к реке позади… В своем крутом падении тьма подхватывала лес на левом берегу, все, что было в лесу и за лесом, и в кругообразном движении уносила в такую неимоверную даль, что Варваре начинало казаться: только их трое — она, Гулоян и Шрайбман — остались на этом озаряемом непрерывными молниями поле лицом к лицу с грозной силой, которая в виде мертвого танка неподвижно ползет на них с холма.

Варвара не чувствовала ни страха, ни одиночества — совсем иное чувство владело ею. Она ощущала в себе какую-то силу, защищающую и от страха и от одиночества. Эта сила делала ее спокойной и почти счастливой. Если б этой силы не было в ней, если б она исчерпалась, потерялась или исчезла, были бы и страх, и одиночество, и беспомощность, но их не могло быть, пока она чувствовала свою общность с Гулояном и Шрайбманом, с этими двумя усталыми и спокойными солдатами, что сидели рядом с ней, и с теми неизвестными и близкими ей солдатами, что сидели в окопах всюду — на этом поле и далеко за его пределами, на всей этой бедной и горячо любимой земле.

Слезы катились у Варвары из глаз. Пройдет короткая ночь — прекратится ливень, засветает над полем, ей придется вылезать из окопа и ползти по грязи, немцы будут стрелять из окопов, и, может быть, какая-нибудь пуля, осколок мины или снаряда попадет в нее и прервет ее существование, прервет, но не убьет, не сможет убить той печали и любви, что живут в ней.

Варвара поняла, что любовь, которая, казалось, давно уже умерла в ее сердце, на самом деле не умерла, что она живет и что сила этой живой любви безгранична. В это мгновение она обнимала сердцем весь мир: темную землю, лежащую вокруг, вспаханную железом и засеянную кровью, искалеченную растительность, которая так же не хотела умирать, как и люди ее земли, те люди, к которым и была обращена ее любовь… Она сама не знала, что это за чувство и почему оно так обжигает ее, чего в нем больше — женской безграничной и чистой доброты или материнской нежности и скорбной боли — или то и другое слилось в ее душе в один источник, которому нет ни имени, ни объяснения… Только знать бы, что этот источник не исчерпается в ней, будет питать ее и все существующее вокруг, и тогда поверишь, что мир будет жив этой ей присущей силой и этой силой победит.

На рассвете Варвара вылезла из окопа. Дождя давно уже не было. Теперь стальная масса танка не выглядела так грозно, как ночью при лунном свете и вспышках молний, и хотя блестели отполированные движением гусеничные траки, хотя вздымался, как хобот слона, длинный ствол пушки, хотя виден был даже крест, нарисованный на броне танка, это была уже только груда мертвого металла, неподвижного и беспомощного.

— Видишь, куда я попал? — сказал Гулоян, прижимая ладонью голову Варвары к земле. — Снимай, чтоб видно было дырку.

Они вылезли из окопа и лежали рядом: Варвара посредине, Гулоян и Шрайбман по бокам. Надо было ползти к танку. Варвара передвинула на спину аппарат, чтоб не волочился по земле.

— Ползти умеешь? — снова сказал Гулоян. — Голову не поднимай, прижимайся к земле и работай локтями…

— Мы вас будем прикрывать, если что, — хрипло сказал Шрайбман.

Варвара прижалась щекой к земле — земля была мокрая и теплая, — уперлась локтями и поползла… Бронебойщики прыгнули в окоп.

Пока Варвара сидела в окопе с Гулояном и Шрайбманом, пока они разговаривали меж собою, то обращаясь к ней, то делая вид, что ее тут нет, пока она отвечала или молча слушала их, Варвара жила одной жизнью, сосредоточенной вокруг того главного, о котором она обещала себе больше не забывать и в самом деле думала теперь все время.

Когда же она выползла на поло, когда Гулоян и Шрайбман вернулись в свой окоп и она осталась одна перед лицом главного, появились будто две Варвары. Одна двигалась, переставляла локти, сгибала колени, прижималась всем телом к земле, подтягивалась и ползла к танку, а другая в это время, точно совсем забыв и не заботясь о первой, всматривалась и вслушивалась во все, что ее окружало, видела и слышала, оценивала и делала выводы для той Варвары, которая ползла по полю и одновременно думала о вещах, далеких от того главного, что делала она теперь.

В этом удвоении Варвары было много удивительного, но это было именно удвоение, то есть обогащение ее жизни, а не раздвоение, которое равнозначно раздроблению, то есть обеднению существования. Хотя одной жизнью Варвары теперь было то, что она делала, а другой — то, что делалось в ней, эти два ее существования не мешали друг другу, наоборот, они сливались в одно, очень сложное, мучительное и радостное бытие, которого Варвара никогда раньше не знала.

Мокрая после ночного дождя земля медленно плыла под нею. Варвара головой раздвигала стебли выжженной, неживой травы, которую уже не могла спасти влага, снова упиралась локтями, подгибала колени и, распрямляясь как пружина, подтягивала тело вперед. Она не видела ничего, кроме земли и травы, но по виду земли и колючих ломких стеблей чувствовала, что вот-вот уже должен рассеяться утренний однообразный сумрак, из-за леса поднимется солнце и она сможет нацелиться объективом на танк и щелкнуть затвором.

Трава, если смотреть на нее лежа на земле, кажется лесом, каждый сухой стебель вырисовывается на фоне неба, как разветвленное безлистое дерево неизвестной породы.

Перед глазами встала зубчатая земляная стенка, словно нарочно сложенная из комьев неодинаковой величины, от нее несло горьким запахом орудийного пороха, — Варвара поняла, что это воронка от снаряда, и начала обползать ее стороной. Рядом оказалась еще одна воронка, приходилось обползать и ее. Варвара боялась, что так можно сбиться с дороги и уклониться в сторону от танка. Варвара подняла голову и увидела, что ползет правильно, но вместе с тем убедилась, что почти не продвинулась вперед — танк не приближался.

Хорошо, что немцы не стреляют, — наверно, не видят ее. Нужно только успеть доползти, а там это дело одной минуты — нацелиться и щелкнуть… Главное, чтобы немцы не заметили и не начали стрелять, пока она не сфотографирует.