Изменить стиль страницы

Я застал все только в зародыше, только еще в идее. Сытин справедливо придавал этому большое значение, направляя из народных масс талантливую молодежь на хороший, заманчивый путь.

Во время первой революции, в декабре 1905 года, сытинская типография, расположенная по улицам Пятницкой и Валовой, являлась центральным пунктом революционного Замоскворечья, защищаемая несколькими баррикадами. Царская артиллерия подожгла снарядами типографские здания, и когда съехались пожарные, им было воспрещено тушить огонь. Внутренность типографии вся выгорела, в огне погибли значительные ценности, но страховые общества, в силу своих уставов, отказались оплатить убытки, как происшедшие от народных волнений. Пришлось перенести и это. Однако через год типография была вновь восстановлена и работала по-прежнему.

Множество приятных и интересных встреч доставлял мне Сытин своими зовами к себе. То позовет на открытие нового отделения с какими-нибудь еще неизвестными в России машинами, то просто в литературную компанию, случайно собравшуюся у него, то с Эртелем, то с Чеховым и т. д. Одна из таких пригласительных записок, относящаяся к 1896 году, у меня сохранилась.

«У меня 14 сего сентября 30-летний юбилей моего служения книгоиздательскому делу, — пишет мне накануне даты Иван Дмитриевич. — Тридцать лет назад я пришел в Москву из Костромских лесов и у Ильинских ворот вступил на поприще книжного дела. Не готовясь и не думая, я только вчера вечером вспомнил об этом и, чтобы не очень буднично провести этот день, решил позвать к себе вечерком близко знакомых своих друзей. Прошу вас…» и т. д.

Гостей было не очень много, да и квартира Ивана Дмитриевича была не из обширных; собрались родственники, старшие техники типографии; из присутствовавших литераторов вспоминаю В. А. Гольцева и А. П. Чехова, бывшего весь вечер очаровательно веселым.

Как всегда, Чехов любил говорить о делах. Но о делах он говорил всегда тоже весело и не без шутки. Но и шутки его были в свою очередь деловые. Когда зашла речь о дешевой небольшой газете, которую следовало бы начать издавать в Москве, но чтоб газета была осведомленная не менее, чем по-суворински, и интересная — кто-то полюбопытствовал:

— А что для этого нужно, чтоб газета была, так сказать, «Маленькое «Новое время»»?

Чехов, улыбаясь одними глазами, ответил:

— Думаю, что для этого надо быть прежде всего «маленьким Сувориным»…

Близ этого же времени у Сытина было большое торжество, очень многолюдное, по случаю открытия вновь построенного фабричного корпуса и появления в нем, впервые в России, двукрасочной ротационной машины — небывалого гиганта, выбрасывающего какое-то сказочное количество листов в час. Это невиданное доселе «чудовище», прибывшее из-за границы, стояло в нижнем этаже, а над ним, в верхнем помещении, в огромном зале будущей литографии, были накрыты столы для торжественного завтрака. По тогдашним обычаям, праздник начался с краткого молебна и соответствующего «слова» местного протопопа, который, помнится, говорил о печатном станке как о великой силе, могущей сеять в народе семена как добрые, так и лукавые; и чем могущественнее станок, тем больше может быть от него или зла, или добра, в зависимости от того духа — райского или адского, который успеет завладеть этой машиной (намек на «направление» издательства).

Заканчивалось «слово» пожеланием победы и торжества доброму гению. Чуть не через полсотни лет, конечно, трудно вспомнить сказанные тогда слова, и я не претендую на точность передачи, но смысл их был таков. И при последнем слове новое «чудовище» было пущено в ход. Впечатление от его мощи было огромное.

Сначала внизу, у машины, а через полчаса и в верхнем этаже, у накрытых столов, собрались самые разнообразные служители печатного слова: литераторы, педагоги, редакторы и издатели журналов и газет, владельцы иных типографий, представители заграничных фирм — машинных и бумажных, именитые адвокаты — с Ф. Н. Плевако во главе, профессора университета, художники, техники, служащий персонал и представители рабочих. Здесь же присутствовал и Московский цензурный комитет в лице своего председателя, — если не ошибаюсь, Федорова, и большого оригинала цензора Соколова, человека шумного, позволявшего себе не только бранить автора в глаза, но иногда кричать на него и топать, но зато позволявшего и автору не оставаться в долгу и не уступать цензору ни в крике, ни в брани. Случалось, что после такой горячей схватки автору удавалось «отвоевать» у грозного цензора если не всю запрещаемую статью, то хоть кусок статьи, наиболее ему нужный и ценный.

Много приветствий и интересных речей говорилось тогда за этим завтраком. Но вот во время одной затянувшейся речи к главному столу, за которым в центре сидел Сытин, подходит со стаканом в руке сам Плевако — знаменитый адвокат, несравненный оратор, звезда первейшей величины. Все с удовольствием насторожились в ожидании его слова… А длинная речь все еще льется и льется…

Этот главный стол был накрыт в виде громадной буквы «Г», поэтому во внутреннем углу его хотя и стояли два стула, но приборов перед ними не было, так как сидеть на этих двух местах и завтракать невозможно, и стулья, несмотря на общую тесноту, стояли пустые. На эти-то оба стула, близко стиснутые между собою, и присел на минуту Плевако в ожидании конца затянувшейся речи. Эта мелочь не ускользнула, однако, от внимания Гольцева, большого приятеля Плевако, но резко расходившегося с ним во взглядах, особенно за последний период увлечения Плевако церковностью.

Вскоре со стаканом в руке поднялся Плевако со своих стульев и, как всегда, яркими штрихами, полными блеска, охарактеризовал Сытина на фоне его книжной деятельности. Слушая эту красивую речь, Гольцев тихо улыбался, словно радуясь, что приятель его не обнаруживает сегодня склонности выявить свои новые увлечения и ведет себя хорошо и достойно своего крупного имени.

Однако оратор, договорив о Сытине, поставил здесь не точку, а только точку с запятой и, видя перед собой за столом, рядом с Сытиным, председателя цензурного комитета, решил почтить и его перед всем обществом. Во второй части речи Плевако напомнил слова, только что сказанные протопопом, и повторил о возможности для «духа лукавого» использовать силу печатного слова, если б… если б не было на свете — цензуры!

И пошел палить во славу цензурного комитета и его достойного председателя.

Именно здесь, в этой застольной речи, и было произнесено знаменитое сравнение цензуры со старинными щипцами, которые «снимают нагар со свечи, не гася ее огня и света», — выражение, на многие годы после этого ставшее пословицей в издательских кругах.

Не легко отважиться вступить в бой с таким блестящим противником, как Плевако. Но песнопение во славу цензуре, от когтей которой трещали весь век лучшие журналы, калечились великие произведения, цензуре, зажимавшей всем глотку, — этого стерпеть не мог и не захотел свободолюбивый Гольцев. Он встал еще при последних словах оратора, чтобы не потерять право очереди, и сейчас же заговорил.

Заговорил о цензуре. Заговорил все о том же «лукавом духе», которому в этот день решительно не давали покоя, который не только может, по словам протопопа, прийти, но что он уже пришел, что он «уже среди нас; но только он завладел не ротационной машиной, а талантливым языком почтенного оратора, Федора Никифоровича Плевако».

Все, что позволяла возможность сказать о цензуре в присутствии председателя цензурного комитета, Гольцев сказал — использовал случай облегчить душу перед общественным мнением. За «щипцы, снимающие со светильника нагар», как и следовало ожидать, досталось Плевако всего более.

— Вот-с, уважаемый Федор Никифорович, что значит «сесть между двумя стульями»!

Этим заключительным взмахом и закончил свою отповедь Гольцев. Я не помню, терпел ли когда-нибудь Плевако от своих противников поражения, но смею думать, что такой потасовки ему еще никогда не задавали. А «сидение между двумя стульями» вызвало в собрании общий веселый и громкий смех.