Изменить стиль страницы

— Вы бывали в Париже?

— Не все ли равно — бывал или нет. Но я его видел. И вижу. Читал, видел, думал, — значит, почти бывал. Нет, я не бывал в Париже, к сожалению. Но можно же легко себе представить, если уже говорят, что еще один автомобиль может погубить Париж. Это, конечно, французы острят, но, в общем-то, может быть... Вот вопрос,— сказал он вдруг с грустной усмешкой,— у меня нет автомобиля, я не бывал в Париже. Это смешно, конечно, говорить о Париже и об автомобилях... Простите меня великодушно. К сожалению, это так...

— Да, мне тоже вот, к сожалению, пора... — сказала Дина Демьяновна.

— Я вас понимаю... Но, Дина Демьяновна... Нет, нет, я все, конечно, понимаю. Я создаю, наверное, ужасное впечатление. Но, знаете, я к этому привык с детства. Мне до сих пор еще кажется, что всякий прохожий, как только увидит меня рядом, так сразу весь оживляется и, что самое смешное, хочет сразу же ущипнуть меня или пнуть ногою, плюнуть в мою сторону, бросить окурок... Мне, конечно, очень не повезло, если можно так сказать, с моей внешностью, но в то же время, представляете себе, и повезло: на меня все обращают внимание, и я во всяком встречном вызываю какую-то определенную реакцию — презрение, жалость, отвращение, гадливость. А это тоже интересно наблюдать, честное слово. В общем, это нормальная реакция: человек редко сознается самому себе, что он некрасив или просто уродлив. Это свойственно всем нам за редким исключением. Исключение — это я. Я не скрою, я перед вами не скрою, что это порой неприятно сознавать и такая бывает тоска... Но зато я могу лучше всех мечтать или, вернее, не лучше, конечно, а... как бы это сказать — ярче всех, наверное... Знаете о чем? — и Сыпкин вдруг рассмеялся. Он смеялся так неожиданно хорошо, так искренне и звучно, что именно это заставило вдруг вздрогнуть Дину Демьяновну и словно бы испугаться. — Нет, — говорил он, успокаивая свой смех, — вы даже представить себе не сможете. Я мечтаю, да. О чем? Глупо. Ужасно. Но я порой заберусь под одеяло — простите меня за такие подробности! — и вижу себя красивым и почему-то с курчавой светло-русой бородкой в совершенно белом автомобиле, на меня взглядывают женщины, а я поглядываю на них и курю сигарету. Ничего себе картинка! Нет, но все-таки это очень интересно — так вот глупо мечтать, и, знаете, приятно даже, и даже, скажу вам по секрету, сон пропадает. Ну, Дина Демьяновна, если бы и вы меня увидели таким, каким я себя вижу, если бы хоть разочек взглянули на меня, когда я в своем белом автомобиле курю сигарету и пепел стряхиваю за окошечко, вы бы и то, наверное, полюбили б меня. — И он опять, на этот раз резко и с кашлем, рассмеялся. — А вот теперь... Вы меня только уж простите, пожалуйста. Что-то напало на меня сегодня такое, сам не пойму... Вот я стою тут рядом с вами, вот над книгами этими, над «Айвенго», над «Дорвардом», а вы от меня за перегородкой... Вы бы хоть присели, Дина Демьяновна.

— Нет, нет — сказала Дина Демьяновна. — Что же это мы друг перед другом все извиняемся, а время-то идет... Вы меня правильно поймите: все это, конечно, очень интересно, но, видите ли, сегодня вдруг похолодало, а я совсем по-летнему, мне, к сожалению, пора, и я вас прошу...

Она говорила ему это, но чувствовала скованность и какую-то странную лень говорить все это, искать какие-то убедительные доводы, похожие на просьбу.

— Так в чем же дело! — воскликнул он. — Я сейчас же поймаю такси и отвезу вас домой. У меня есть деньги. Вы не думайте, я боюсь вас обидеть, но мне, честное слово, будет очень приятно... Черт возьми! Конечно, конечно!

— Спасибо, не надо. Я сама.

— Я вас обидел? Простите. Но я очень искренне хотел... Нет, я обязательно отвезу вас до дома. И вообще... я не хочу вас даже слушать! Вы простудитесь! Сейчас грипп ходит по Москве... Ни в коем случае, что вы!

И вдруг что-то как будто бы щелкнуло в сознании Дины Демьяновны, она улыбнулась, услышав от Сыпкина про грипп и простуду, ей стала вдруг приятна эта неожиданная и очень смешная, как ей показалось, забота, и она подумала с веселой бесшабашностью: «А пусть отвезет! Подумаешь, какое дело!» Она вдруг почувствовала себя так, словно бы ей предложили выпить стакан водки и вообще напиться допьяна, и хоть ей и не хотелось сначала, но потом она вдруг согласилась и выпила. «Ну и что? Подумаешь!»

— Ну вот еще! — сказала она уже совсем другим тоном, как будто и вправду увидела Сыпкина в белоснежной, сияющей машине стряхивающим пепел сигареты. — С какой же это стати вы меня вдруг повезете на такси? Вы что, очень богатый человек?

Но Сыпкин не услышал игривости в ее голосе и очень серьезно ответил:

— Нет, я довольно скромно живу, но почему бы не позволить себе в этот холодный вечер прокатиться по Москве на такси...

— Простите, я что-то не помню, я, конечно, могу посмотреть... ваше имя-отчество.

— Конечно! Но меня зовут... Вы знаете, и тут даже какая-то чепуха! Меня зовут... Ардалионом почему-то... Такое редкое имя! Зачем? Ардалион — смешно.

И она впервые увидела смущение на лице этого вечно мрачного человека.

— Но это еще полбеды,— сказал он с усмешкой.— Моего отца звали Анимподистом. Вы представляете себе, какой ужас! Ардалион Анимподистович. Нет, это невозможно запомнить, разумеется, не надо этого делать... давайте что-нибудь придумаем полегче, ну, например, Александр Александрович или того проще — Андрей Андреевич... Зовите, если вдруг вам захочется назвать меня по имени и отчеству, зовите меня Андреем Андреевичем или как хотите... Ксан Саныч... например, Ксан Саныч — очень просто. Я откликнусь сразу же.

— Ксан Саныч?

— Да, чудесно! Ксан Саныч. А почему вы не смеетесь? Вы, наверное, думаете, что я не люблю, когда надо мной смеются. Да, я не люблю этого. Конечно, кто же любит! Но тут-то ведь в самом деле смешно. И я ничуточки не обижусь на вас, потому что это, наверное, смешно. Дина Демьяновна, а у вас тоже редкое имя и отчество, но не смешные ни имя, ни отчество. А у меня совсем другое дело. Прямо из пьес Островского... А я его, знаете, недолюбливаю... Да, так вот, Дина Демьяновна, а что вы... вот вы... Я за вами давно наблюдаю, не удивляйтесь, пожалуйста, я даже в библиотеку стал приходить потому, что здесь работаете вы. Нет, я не то хочу сказать. Да я и не первый это вам говорю, вам уже надоело это... Черт побери, как не хочется быть дураком, а вот, знаете, так и тянет, так и тянет... задать вам глупейший вопрос, сказать вам такое, что потом стыдно будет, сегодня же ночью стыдно будет и мучиться буду, а теперь вот тянет сказать вам...

— Мы достаточно поговорили... Мне пора.

— Да, конечно, пора, я бегу за такси, но я не о том, я хотел спросить: вы ведь тоже знаете, что такое одиночество? Вот что я хотел спросить у вас. Не обижайтесь на меня. Я, как пьяница, все до последней рюмки готов выпить... Вот все... Я долго наблюдал за вами, и, знаете, в мечтах, когда я становился красивым и, как вы, наверное, помните, со светло-русой бородкой, я думал о вас... И вот вы не поверите мне, — и не надо! — я просто чувствовал родство душ. Вы ведь тоже одинокая душа? Простите меня, я и в самом деле, как горький пьяница, все до последней капли... Не надо, а все равно... Нельзя, а тянет... Вот зачем я спросил это у вас? Я ведь знаю, вы можете обидеться на меня и рассердиться и правильно сделаете. Мне будет больно, но кто ж виноват, кроме меня самого.

Дина Демьяновна молча вышла из-за перегородки и направилась к двери, а Сыпкин в своем балахоне, неряшливый, с недобритой шеей, кинулся вперед и открыл дверь перед ней. Замятый воротничок ковбойки грязно торчал у него из-под ворота пиджака: видимо, терпеть не мог зеркала и старался не видеть себя.

Она погасила свет и молча вышла на улицу. Уже зажгли фонари, и в лиловом их освещении, в мертвенном свете новых этих и очень ярких огней оба они — и Сыпкин, и Дина Демьяновна,— словно бы выцвели и обескровились, и Дину Демьяновну неприятно поразил блеск его глаз на бледном и широком, плоском лице. В этом пронзительном свете пропали все формы или, вернее, вся бесформенность и глыбистость его лица, пропали глазные впадины, и на какой-то белой плоскости заблестели безумно усталые, одинокие, потерянные глаза.