— Рассказывали мне, Нюра. Только как они погодились-то на базе?

— Да как, Антонович! Сашка с Натольем подвезли сено из поля, уметывали его с возов в загородку. А наш управляющий с Кондруховым подошли как раз их встретить, тут и услышали — Галя зовет. Кинулись на крик-то, а она уж руками хватает о кормушку… Он, ирод, и не успел скрыться в лесу. Видно, намечал на лыжах али как. Галина-то вилами его шибко задела. Вгорячах он и ткнул ее ножом. Сознавался: не хотел, говорит, убивать, вышло нечаянно. Повиниться, говорит, шел в бригаду обратно, да набрел первым делом на базу, а ить там никого, кроме Гали, и не было уж…

Подою я корову. А ты лежи, лежи. А потом накипячу молока да картошки чугунок приставлю — под паром и погреешь грудь.

Нюра ушла в стайку к корове, а дядя Коля все же поднялся, походил по избе, не находя себе места где присесть, где постоять. Постоял у окошка, слезящимися глазами всматриваясь в надвигающиеся сумерки. Там на дворе сыпал редкий снежок — предвестник последних февральских снегопадов, за которыми нахлынет весенняя ростепель и солнце опробует, растопляя, снежные шапки на крышах, а там уж, если переборет весна зиму, потекут с пригорков и таежных гривок мартовские ручьи.

«Как бы не убраться самому по половодью?» — подумал башлык и тотчас забыл эту думку. Его больше всего мучило то, что вот он, старик, битый — тертый, не сумел вовремя разглядеть Яремина, да и потом уж после драки с мальчишкой Витькой мягко сошлись с ним, и он и Чемакин… отправили на рыбзавод с трактористом — пусть, мол, просится в какую другую артель или берет расчет насовсем. Эх, доброта людская!.. А он с трактора — да и на лыжи, обратно в Нефедовку. Вишь, разобрала больно обида на ребят, сильно они тогда его отметелили… Кто знает, может, и правда человек хотел повиниться? Куда деться человеку, половина в бригадах покалеченных, потертых жизнью…

Башлык стал припоминать о Яремине слышанное: что раньше казалось незначительным, сейчас вдруг окрашивалось в иной цвет.

Рассказывали, будто натыкался он на ондатровые кучи, сколько гнезд позорил. А потом с Лавреном, опасна его возьми, шапки принялись шить, на сторону сбывать… У того, старого, тоже хватило соображения — занялся спекуляцией в такие-то годы.

Выпимши как-то заявился. Де только водку раздобыл? Бормочет так пьяно: мне бы Гальку да теплую баню на ночку, я бы уж показал… Поплевался, бессовестником назвал, да на том и кончился разговор. Ценил проклятого, и Чемакин ценил: дело умел делать. Вот она, оказия какая!.. Жалко… Не сложилась и у мужика жизнь!

Нюра подоила корову, процеживала молоко.

— Отдаивает Зорька, отелится скоро, или уж век ей пришел, еле три литра начилькала. Сдадим, видно, все же к будущей осени, чижало стало сено косить. Травы невпроворот кругом, а силы уже не те: пока для совхоза план не наворочать, а потом уж своей коровенке как придется. Ладно, робята, когда приедут, помогут… А теперь уж и совсем не знаю: вон чё натворили с переездом, осерчал на нас старший… А, ты встал, Антонович? Иди я тебе парного налью с рыбным пирогом. Один-то пирог на поминки понесу. Иди поешь.

Башлык пожевал корочку, мелко отпивая из кружки.

— Горе мы одно принесли вам, разоренье, матушка… Жили бы без нас, жили.

— Не убивайся. Кому уж чего на роду написано — не миновать. Всех нас бог приберет к себе, только уж молодых жальче всего. Болестей не знали, смеялись да радовались. На вашего самого малого глядеть боязно. Как увидел Галю в гробу обряженную, подошел к ней, в лице кровинки нет. Шепчет что-то про себя, не узнает никого. Хоть бы слезами зашелся, но он слезы, видно, раньше выплакал, в одиночестве две последних ночи по деревне все ходил… Иван Пантелеевич сказывал, что и он Галю-то любил. Я уж твержу Пантелеевичу, проследи, мол, за парнем, как бы чё не сделал. В этом возрасте печатлительны они шибко, недолго и до греха. Был случай в Еланке, годков так семь назад. Понравилась девка парню, а он ее помоложе, да не шибко бойкий оказался. Как это она в замуж выходить за другова стала, только свадьбу наметили, родня с обеих сторон съехалась, а он возьми да и залезь в петлю. Тут свадьба не свадьба и похороны ладить надо… Слабоумным, говорят, признавали парня. Да ить, как рассудить, всяко случается. Может, начитался много, чтение тоже до добра не доводит.

Галя семь классов, правда, закончила, а ученье ей давалось. Надоело в чужих людях жить. Отбегала семь лет вместе с другими ребятишками в Еланку, а потом куда? Приспособилась коров доить. Ох ты горюшко! Пойду я, Николай Антонович, ты уж полежи, лампу можно засветить, неловко в потемках-то…

Нюра загремела заслонкой в кути, вынула деревянной лопаткой пирог. Достала из комола чистое полотенце, завернула, вышла из избы.

Звякнула щеколда калитки, и стало совсем тихо, так тихо, что можно было слышать, как скрипнула половица. Наверно, садится пятистенник, кренясь и припадая на подгнившие нижние венны, положенные еще до войны.

Хоронили Галину на другой день после полудня. Открытый гроб вынесли и поставили на сани, в которые был запряжен Егренька. Сбрую, дугу и оглобли повязали траурными лентами. Так велел директор совхоза, приехавший на похороны всей конторой.

Она лежала в бумажных цветах, и легкие снежинки падали на лицо, не таяли. Возле гроба сидели Матрена и Толя. Он, казалось, был безучастным ко всему, что происходит: и к неистовым коротким рыданиям матери Галины, и к тяжелому траурному скрипу кованых полозьев, и к людной процессии, идущей без шапок. Тяжелая складка прорезала его мужской лоб, и обветренные скулы напряглись двумя тугими желваками. Он осторожно убирал падающие на лицо Галины снежинки и сам содрогался от сдержанных рыданий.

Витька шел рядом с Володей, ослепший, с воспаленными глазами. Следом за всеми шли подводы, много подвод. И последней управлял Никифор, где на санях, страшно и нелепо раскинув белые руки, лежал вытесанный им высокий еловый крест. На нем прибита небольшая фотокарточка Галины — в деревянной крашеной рамке. Снималась она еще четыре года назад — серьезная, с толстыми светлыми косами, одна коса с бантом лежала на груди, на цветастой кофточке.

…Разошлись и разъехались с кладбища люди, затих последний санный скрип. Отпричитали и отголосили старушки, с думами о боге и вечном покое возвратились в свои полузаметенные дома. И невысокий морозный холмик, заваленный бумажными венками и хвоей, на вечные годы остался под угрюмыми кедрами, не ведающими, наверно, ни боли, ни страха перед неизбежной кончиной.

Еще стоял у холмика Витька, осыпанный снегом, забытый в сумятице общего горя, не окликнутый никем. Сколько бы он простоял здесь со своими думами, трудно сказать, если б не пробирающий живое тело морозец, который привел его в себя, — жизнь брала свое. И сам мороз, прихватив инеем красноватые комья могильного холмика, напоминал, что прошло много времени.

Витька услышал позвавший его голос, и этот голос окончательно возвратил его к реальности.

— Пойдем, Витя… Пойдем!

Он оглянулся и увидел Толю и Нинка. Они сразу догадались, где искать парнишку, которого хватились вдруг за столом на поминках. Хватились и встревожились: надо найти.

И Витька повернулся и зашагал с кладбища тяжело, по-мужски, по той недавно

проторенной печальной дороге.

* * *

Прошли сутки, а может, и больше суток, потому что Витька смутно помнил и сборы, и то, как выводили нагруженные возы из Никифоровых ворот, как прошли за ними пешком до околицы Нефедовки, где отстали провожавшие бригаду высокий старик Никифор и Соломатины, и как с тяжелым скрипом полозьев обоз углубился в тайгу.

И вот опять наступила ночь с ясной луной и крупными льдинками звезд, которые высыпали еще с наступлением первых сумерек, и в глубоком пространстве неба стало совсем тесно от бесчисленного скопления этих холодных, мерцающих огней.

В розвальнях рядом с Витькой сидели двое новеньких, присланных в бригаду накануне отъезда на новые озера, не знакомых с рыбацким делом, которых ему, Витьке, придется обучать, как управляться с пешней и снастями. Новенькие молчаливо кутались в гуси, и Витька, держа в руках вожжи, легонько подстегивал Егреньку, правя коня по старому санному следу.