Феликс же в тот раз разжег костер классически, с одной спички без вспомогательных горючих материалов. Правда, повторяю, у нас была сушина, которая ломалась со звоном.
Пока пламя крепло, Феликс молчал. Он замер, лежа на боку, и завороженно, но без восторга, смотрел на огонь, и даже дым, который иногда шел не по ветру, а поворачивал вспять, к его груди, туда, где было тихо и уютно, не заставил Феликса изменить положение и протереть истерзанные дымом и набрякшие слезами глаза.
— Если бы ты знал, Павел Родионович, где мое золотое детство прошло! Я ведь тоже многого насмотрелся! Такого, что тебе и не…
— Слушай, Феликс, — разозлился я. — Не хочешь говорить — не говори. Я тебя ни за язык, ни за какое другое место не тяну.
— Подумаешь, на два пера больше — и уже птицей себя считает, — пробубнил Феликс Соколков, не рассчитывая, что я услышу. Но ветер как раз дунул на меня.
— Что ты сказал? Ну-ка, ну-ка, повтори, — мне стало смешно.
— Ничего я не сказал. Сказал, что вы оптимист, каких мало.
— Это другое дело, Феликс. Кстати, тебя не в честь Дзержинского назвали? Больно редкое имя… Раз молчишь, значит, так оно и есть. Так вот, Феликс, ты, наверное, помнишь, что твой тезка носил еще и эпитет — «железный». «Железный Феликс» его звали. А теперь не суетись, — добавил я, видя, что тот резко сел и оперся руками позади себя, будто собирался вскочить.
Слово оказалось вовремя сказанным. Феликс Соколков впервые за это время поднял на меня глаза, в которых уже перегорели непонятые мной эмоции, и сказал:
— Уже жару хватит. Можно сушить. С чего начнем?
«Хватит! Хватит! Хватит! Довольно, я вам говорю! Надоели приключения! Сейчас бы соляночку — кокс, сто пятьдесят — клюк. И куда-нибудь на Васильевский, на Восемнадцатую линию, а еще лучше — в Мраморный зал. Можно, конечно, и в Магадане место подходящее найти, но это близко. Это рядом. Это каких-нибудь три часа вертолетом. А мне-то, мне-то подальше надо от нынешних гиблых мест» — эти и другие прожектёрские мысли проскакивали в моей голове, когда под вечер, а можно сказать почти ночью, завязая в иле, тащили мы лодку по мелководью бухты Кычувэвеем. Сюда прилив только-только подбирался. Еще немного — и, можно сказать, конец нашему маршруту, первому в полевой сезон тысяча девятьсот шестьдесят первого года. Можно было бы, конечно, обождать прилива и не уродоваться. Но кому охота в кромешной тьме при мелькающем тусклом свете фонарика развьючивать лодку, искать место для стоянки, тем более что место надо бы выбрать получше — не день ночевать. Но природу не обманешь, против природы не попрешь. Лодка застряла метрах в трехстах от берега, и мы присели на ее тугой и холодный борт. Я курил подмоченную горьковатую папиросу. Оба мы молчали.
Слева от входа в бухту по сиреневым небесам плавала желтая луна. Ветер дул с северо-востока. Подкрашенные розовым барашки облаков вытянулись по ветру, но двигались они в обратном направлении, и, скажу, довольно быстро. Справа, на юго-западе, где было посветлее, громоздилась, словно залитая фиолетовыми чернилами, сопка. Прилив быстро набирал силу. Вскоре лодка оказалась на плаву, пододвинулись мы немного, снова постояли, снова пододвинулись И так, буквально на горбу прилива через какие-то полчаса добрались до берега.
Где-то совсем рядом слева была речка Кычувэвеем. Я сказал Феликсу, чтобы он в темпе бежал к реке и зачерпнул воды, пока прилив не добавил туда соли. Он исчез, а я вышел на терраску и оглянулся. Терраска была песчанистая, сухая, островками поросшая жесткой травой. Прямо передо мной, в сумерках похожий на одинокую могилу без звездочки, возвышался триангуляционный знак, а за ним смутно виднелись остатки какой-то стоянки: деревянный остов, поддерживавший когда-то многоместную палатку.
Утром проснулся я поздно, часов в девять-десять. Потянулся вольно, зевнул сладко. Студента не будил, а потихонечку выбрался из палатки. Ночью снова было на редкость тихо, и в долину Кычувэвеема вполз молочный язык тумана. Ночевали мы в облаке. И сейчас туман все еще оставался плотным и однотонным, но уже оторвался от земли и приоткрыл даль. Самые близкие сопки проступали гребешками сквозь его завесу — у края гребешков светлая серая краска тумана сгущалась, становилась темно-серой и такой вот полосой оконтуривала сопку.
Внимание мое привлек крик чаек со стороны бухты. Я подошел к бровке терраски и увидел в полукилометре скопище белых точек. А к ним отовсюду слетались известные своей неутомимостью птицы, которых я назвал «утюгами морских просторов». Чайки сгрудились у кромки воды, по расписанию покидавшей в это время бухту.
Я вернулся в палатку, достал карабин, толкнул Феликса и сказал, чтобы тот не пугался при выстреле, потому как я пошел на рыбалку. Сам же вернулся к краю терраски, сдвинул прицельную планку на «пятьсот», прилег за бревно плавника, прицелился хорошо и выстрелил по белому пятну. Гвалт усилился, и одновременно чайки поднялись в воздух. Некоторые подались в сторону, другие принялись кружить. Я поднялся и по берегу бухточки заспешил к месту, где сидели чайки.
Как я и ожидал, собрание чаек не было случайным. На берегу, на гальке, а не в иле, лежали два серебристых крупных, больше чем по полметра, гольца. Чайки только-только успели выклевать им глаза, жабры, растерзать брюхо у головы и вытащить внутренности. А так гольцы были совершенно свеженькие. Чайки орали, проклиная меня на своем языке. Некоторые проносились так низко, будто хотели вырвать у меня из рук гольцов. Но рыбины крепко сидели на согнутых пальцах, как на крючках, и я, довольный, пошел назад. Угрызения совести не мучили меня, лишившего птиц их законной добычи.
Пересекая бухту рядом с устьем реки, я вдруг увидел на иле, а потом уже и на мокром песке совершенно четкий медвежий след. Сам по себе след медведя, хоть и свежий, не стоит особого внимания. Но этот поразил меня своими размерами: полтора моих сапога сорок третьего размера поместились по длине его следа. Когти, глубоко прорезавшие ил, были длиной не меньше чем две спички. Честно говоря, ни до, ни после я не видел подобного следа. Если реставрировать по нему размеры медведя, то получался «Москвич».
Я поохал, поудивлялся, потоптался в одном следе, оставив другой в качестве наглядного пособия для студента и для более точных параметрических измерений. Потом я проводил взглядом следы и тут заволновался так, что один голец сорвался с пальца в грязь. Я его поднял, он опять упал — нижняя челюсть у него оторвалась. Я оставил гольца, быстро пошел по следу. Дело в том, что след уходил на терраску, в травяные заросли, где мы вчера оставили неспущенную лодку.
Лучше бы не видели всего этого мои глаза! Закрыть бы их и обратным ходом, как в кино, вернуться к гольцу, поднять его и другим ходом уйти от всего этого разбоя. Наше многострадальное и надежное судно, благополучно доставившее нас в устье реки Кычувэвеем, было растерзано. Мы не стали лодку спускать вчера, думая посмотреть утром, не появился ли где прокол за последний день пути. «Растерзана» — сказать не все: лодка была буквально распущена на ленты. Все отсеки, даже пол, были аккуратно вскрыты, полосами, будто злоумышленник орудовал сразу четырьмя лезвиями.
Бывалые люди говорили, что здешние медведи не опасны. Случившееся существенно меняло мои представления относительно агрессивных возможностей хозяина местных гор и тундры. ВИДНО; погостивший у нас экземпляр уже имел дело с человеком. Ни красный цвет, ни запах резины, который медведи, по общему мнению, не переносят, не остановили бурого бандюгу.
Я поднял карабин, погрозил склонам, заросшим стлаником, где, может быть, сидел он, и пошел к палатке, удивляясь лишь тому, отчего же не проснулись мы, когда медведь с превеликим шумом выпускал воздух, раздирая лодку. Потом мне в голову пришла мысль, что лодка ЛАС-5 (аварийная спасательная), может быть, и на этот раз спасла нас. Может быть, отпугнула она его шипящими взрывами, отвлекла его внимание от палатки, где посапывали беззаботно двое искателей приключений. А то пришел бы, гад, и, не спрашивая: «Кто в тереме живет?» — сел бы на нас своим задом. Что бы от нас осталось?