Изменить стиль страницы

— Эх, зачем же вы так? — услышал я за спиной.

И действительно, зачем? На ночь — мокрым по пояс.

Я повторяю: «Темнело». Отжимать мокрое было некогда. Я представил, какие беды двинутся на нас, задержись мы здесь. Представил ярко, до галлюцинации, и сложные эмоции, возникшие у меня при этом, заставили меня сделать следующий шаг, безответственнее прежнего.

Если обернуться, то слева от пути, уже нами пройденного, увидишь, как обрыв с обратным уклоном прерывается клинообразным выступом градусов под пятьдесят, сбегающим к морю. Если подбежать к нему и особенно не раздумывать, то может показаться, что именно здесь есть реальный шанс вскарабкаться на береговой уступ. Да, да, да, нужно провести ночь наверху, под звездным небом, среди кедрача, в сухой одежде, в сухих сапогах, высушенных жарким пламенем смолистых веток, и кимарить себе на ягеле, не опасаясь, что прилив черной кошкой прокрадывается к твоим ногам, нужно, чтобы прилив не поднялся до пояса, не подполз к груди, к горлу, не залил рот, чтобы не кричал ты «Мама!», как в кошмарном сне.

И я одержимо полез вверх, а за мной, не спрашивая ни о чем, — Феликс Соколков.

— Темень египетская!

Ко мне вернулись силы, чтобы трафаретно острить. Но дрожь не унять. Это не ознобная дрожь, она не ходит крупными волнами, не сотрясает тело, а будто исподволь прокрадывается в душу — и замирает сердце, а потом трясется оно мелко и душа вместе с ним часто бьет крылышками, но не может вспорхнуть, и потому тошнотворный комок стоит у горла.

— Спасибо тебе, — говорю я Феликсу уныло.

Видели бы вы меня минуту назад!

Градусов тридцать был склон, и за мной, всего в двух метрах ниже пяток, а может быть и меньше, начинался тот самый обрыв высотой семьдесят метров и с отрицательным уклоном.

Я лежал на гладкой отполированной ветром каменной плите, застигнутый и подкошенный страхом. Мышцы мои размякли и студенисто облекали малейшую шероховатость склона. Мне казалось: стоит чуть-чуть напрячься, как я мгновенно превращусь в санки, а склон — в ледяную горку, и начну я скользить к краю обрыва, обламывая ногти, а потом с душераздирающим воплем пойду вниз. Я лежал не шевелясь, в полнейшей прострации. Вот позорище-то! Вот состояние-то скотское! Как же так? И опять — поспешность, опять — просчет!

В азарте выскочил на злополучный склон, думая обогнуть вертикальную стенку, вдруг неожиданно появившуюся на нашем пути. Выскочил без подготовки, без прикидки, без страховки, а когда удалился метров на пять-шесть от безопасного места, где остался Феликс, стало жутко.

Безвольно и как-то сразу опустился я на колени, тщательно шаря рукой по стенке в надежде ухватиться за любой выступ, но его не оказалось. А мою вдруг задрожавшую правую ногу потянуло вниз, и я, уже ничего не соображая, распластался на плите, прижавшись щекой к холодному камню. Меня тошнило. Я закрыл глаза.

— Что случилось, Павел Родионович? Что с вами? — услышал я сбоку.

Мне казалось, что и глаза я не должен теперь открывать. Но все же с болезненной осторожностью, от которой останавливалось сердце, я приподнял веки и увидел совсем близко лицо студента. Почти рядом. Метрах в пяти. Его глаза были на одном уровне с моими и были полны недоумения. Я тоскливо смотрел в эти недоуменные глаза, тихо и жалко говорил:

— Двинуть ничем не могу… Вот так, Феликс… Ничем… Это судорога… Да? С непривычки, наверное. Да?

Не знаю, поверил ли Феликс Соколков моей версии, но он быстро выбрался на склон и захотел приблизиться ко мне.

— Не надо, Феликс! Не надо! Тут паршиво! — взмолился я.

Он и сам это почувствовал и присел на корточки. А времени раздумывать не было; еще чуть-чуть — и придет ночь, такие плотные гиблые сумерки.

Феликс нагнулся, взял лопату и попробовал дотянуться до меня. Но руки с лопатой не хватало.

— Вы не можете, Павел Родионович, руку протянуть? Попробуйте, пожалуйста.

Тошнота постепенно проходила. Я попробовал изменить положение тела, но снова замер и беспомощно посмотрел на него. Боже мой, что за скотское состояние! Что за дерьмо человек!

— Ладно, — сказал Феликс. — Мы сейчас чего-нибудь сообразим.

Он достал из кармана складной нож, обнажил лезвие, отрезал карабинчик на вязке рюкзака, вытянул шнур, отрезал одну лямку, срастил со шнуром, привязал шнур к лопате выше штыка, закрепился понадежнее, вытянул руку с лопатой как мог дальше и бросил мне конец.

Лямка упала рядом с моей рукой.

— Хватайтесь покрепче и держитесь. Не торопитесь… Потихоньку. Потихоньку… Вот так, — приговаривал Феликс.

И я не упустил своего шанса.

Палки, обглоданные морем до белого блеска, что торчали из расщелин в восьми — десяти метрах над осушкой, оказались там, видно, не без помощи штормов. В эту же ночь даже свежий ветерок не подул. Прилив достиг высшей отметки около часа ночи, а в нашем распоряжении оставалась площадка три на два. Площадка была ровная, наклонная, но сползти с нее в море можно было бы разве что случайно. Если бы море хоть чуть-чуть разгулялось, такого комфортабельного местечка нам не найти.

Итак, около часа ночи я засек на ощупь по самодельной водомерной рейке, то есть по палке, заколоченной у нижнего края площадки, окончание прилива.

— Все, Феликс, сдох прилив. Радуйся, — с облегчением сказал я после того, как в третий раз с промежутками в десять минут отмерил пальцами все те же два вершка от конца палки до уровня моря.

Странное сегодня было море. Такое спокойное, такое гладкое, такое сытое.

— Феликс, Феликс! Отключился ты, что ли?

— Так… есть немного, — вяло сказал студент.

— Ну, спи, продолжай. Я тебе только хотел сказать, что если нас не смоет к утру, я соглашусь с тобой насчет нежности Охотского. Помнишь, ты вчера говорил? А скорее всего, оно сегодня не хочет пробовать нас. Мы ему поперек глотки… Д-д-д-д-д… — челюсти мои заплясали, зубы застучали.

А всему виной были мокрые штаны и портянки, отжатые, но сырые.

Пока мы наблюдали за приливом и готовились в любую минуту отчалить повыше, мне вроде бы было и не так зябко. А вот сейчас, когда ясно, что кантоваться нам здесь до утра, не двигаясь с места, сырая одежда безжалостно напоминала о себе.

Еще с вечера успели мы поднять на площадку такие вот дрова: толстую корягу, три метровых бревнышка с обкусанными, как детские карандаши, концами и с десяток двухдюймовых палок. Но что это были за дрова? Пропитанные морской водой, насыщенные солью, они только сверху обветрились и казались сушняком. Но по весу можно было понять, что это не те дрова, которые могут гореть в костре. И действительно, костра не получалось. Шел едкий дым. Жалко тлела подсушенная на груди стружка. Иногда синие язычки затравленно бродили между веточек: побродят, побродят и исчезнут.

Хотелось есть. Хотелось пить.

Я занимался упражнениями почти час: приседал, размахивал руками, прыгал на месте, но никак не мог согреться. А времени было всего половина третьего.

4

— Хорошенькое начало! Славненькое! — сквозь отчаянную зевоту выдавил я, проснувшись в половине пятого под вечер.

После приключений на берегу в палатке мы очутились только к двенадцати дня. И как вползли в палатку, оставив сапоги с портянками на улице, так и уснули поверх спальных мешков.

День был жаркий. В палатке духота. Спали, обливаясь, потом, жрали нас комары, но никакая духота, никакая жара и все комары мира не способны были потревожить наш мертвецкий сон, вызванный ночными и утренними мытарствами.

Ведь утром нам тоже досталось. Хотели как лучше, как быстрее. Чуть светать начало, вернулись назад километра на полтора, рискуя, все-таки вскарабкались на уступ по желобковой осыпи. Тут бы и кричать «Ура!», да увязли в высокорослом кедраче и до ближайшего распадка добирались с муками часа три. Ручеек, который вытекал из-под снежника, оказался тем допингом, который помог нам сделать половину оставшегося пути до палатки. А там уже и вода реки Тальновеем, берегом которой мы шли, охлаждала наши лица и не давала вздремнуть на ходу.