Изменить стиль страницы

Запахнула халат, сунула бакутинскую телеграмму в почтовый ящик, нажала кнопку дверного звонка. Он будто ждал ее у порога. Заспанный, растрепанный, небритый, но такой горячий, желанный и любимый…

Припухли от поцелуев губы, стало невесомым опустошенное тело, в голове — ослепительно звонкая, радужная пустота. Прижав ухо к выпуклой груди, она слушала его сердце. Сумасшедшее, влюбленное сердце мужчины. Эх, как летало оно! Неистовым, яростным галопом. Подминало, плющило, высекало огонь. А поутихнув, стукотило размеренно, но напористо, сильно, и из этих его «тук-тук» легко складывались любые слова. Люб-лю, люб-лю, люб-лю… Ты — моя, ты — моя, ты — моя… Уй-ду, уй-ду, уй-ду… «Не-ет, — мысленно возражала она, — не уйдешь. Никуда не уйдешь». И плотнее прижималась к спящему Бакутину. Ей хотелось слиться с этим жарким, сильным телом, раствориться в нем неотъемлемой частью. Жадно и жарко оглаживала его лицо, грудь, шею, перебирала белые вихры на голове, ерошила упругую щеточку бровей. Щетина бороды цеплялась за ладонь, колола губы.

Сраженный бессонницей, ласками и вином, Бакутин спал, разметав руки. Сперва она хотела написать несколько слов и уйти, но, глянув на распластанного Гурия, не смогла. Разбудила, подала обе телеграммы и, не дав опомниться, собраться с мыслями: «Я уезжаю, Гюрий. Ничего не говори. Не ищи. Сама найдусь, когда приспеет…» Кажется, он плакал, а может, это дорисовало воображение. Она обманула, сказав, что уедет в Уфу к родителям, что сразу пришлет весточку. А может, и в самом деле думала тогда, что сумеет уехать от него. Но, едва долетев до Туровска, Нурия поняла: не оторваться от Турмагана, не отклеиться от Гурия, и, не долго думая, купила билет в Аган, а оттуда, пересев на вертолет, прилетела в Семеновку. Здесь ее не знал никто. «Я убежала от мужа, — сказала она начальнику промысла. — С сыном. Вот диплом. Вот паспорт. Работала лаборанткой, могу кем хотите. Только нужен угол. Мальчик в дороге захворал…»

Сны искажали, смещали события, иногда в них врывался Сабитов — и она просыпалась. Если бы не отец, не царапающий рой родственников, которые облепили, прижали, принудили, она никогда бы не стала женой Сабитова. Но и другого на примете не было. И в доме мачехи было невмоготу… Сабитов любил ее, был добр, мягок, не упускал случая похвастаться перед товарищами красотой и рукоделием жены. «Бог с ним. Судьба…» Так вслепую, по течению, до той вечеринки в доме Фомина. Или нет. До той встречи у порога, когда попросил краюху хлеба. По пути с именин Фомина она уже знала — так будет, и летела, летела к той огненной черте, догадывалась, что обожжется, оттого летела еще быстрей, становилась еще нетерпеливей и безудержней…

Первые дни не давала покою мысль об исходе встречи Гурия с Сабитовым. От Яткара можно ждать всего. Лют был в гневе. Она настороженно ловила любые слухи о Турмагане. Обрадовалась, не найдя фамилии мужа в ежемесячной сводке работ буровых мастеров области. Потом высмотрела в областной газете интервью с Бакутиным, едва не задохнулась от радости: жив, цел, на месте. И тут же радость приплюснула тоска, вцепилась мертвой хваткой. Увидеть бы, глянуть разок…

За окном палаты — дождь и дождь. То косой, с ветром, то отвесный, ливневый.

За окном палаты — глухой холодный морок. Что ждет ее там? Одиночество? Тоска? Жалкое прозябание?..

Тоска уже не раз по-хозяйски нетерпеливо и властно постукивала в окно, затаенно и недобро дышала под дверью, нахально засматривала в замочную скважину и всякий миг могла войти сюда, встать неприметно в изголовье, отравляя ядом все вокруг, и за то ее следовало еще благодарить, благословлять, ибо могла и в горло вцепиться, давануть… От безысходности и беззащитности не спасали ни слезы, ни книги, ни рукоделье.

Иногда тоска вползала в палату неслышно, серым лохматым облачком ложилась у кровати, распластывалась и замирала, и ее присутствие смутно угадывалось лишь по какому-то неясному душевному томлению: что-то было сделано не так, а что? и как надо?.. кто-то должен появиться, а кто?.. откуда?.. зачем?.. От этой неясности, неуверенности, смутного предчувствия беды, от болезненной неудовлетворенности прежним, тревожной неизвестности в будущем — от всего вокруг — каменело сердце, полынный вязкий ком вставал в горле.

Только дочка — махонькое, неповоротливое, горластое существо в розовой байковой упаковке, — только она способна была хоть на время развеять морок. Крохотным влажным беззубым ртом девочка тыкалась в набухшую грудь и, поймав оттопыренный красный сосок, с причмоком и урчаньем, захлебываясь и торопясь, принималась сосать. Нурия прямо-таки физически ощущала, как ее живые соки переливаются в маленькое тельце и то тяжелеет, крепнет, растет. И, отдавая младенцу силу свою, тепло и энергию, сама впадала в удивительно приятное состояние абсолютной отрешенности от окружающего, тихой благостной умиротворенности и безгрешного светлого счастья. Часто она задремывала с ребенком у груди, и тот тут же начинал дремать, не выпуская соска изо рта и тихо причмокивая. Расслабленная, довольная Нурия бессильно склоняла отяжеленную дремой голову, еле удерживая на руках сопящий причмокивающий сверток.

Надо было присваивать маленькому человеку собственное имя, но Нурии вдруг взбрело в голову, что имя дочери должен придумать отец. А пока она называла ребенка «доченька», «дочурка», «дочушка», «деточка» и иными подобными безыменными ласковыми словами. Врачиха, сестра и санитарка наперебой предлагали имена — модные, яркие, звучные. Нурия благодарила, соглашалась, поддакивала, но выбора не делала. Ее пугала необходимость скорой регистрации новорожденной, во время которой следовало назвать не только имя, но отчество и фамилию ребенка. Как известить о случившемся Бакутина? — вот что все сильней беспокоило Нурию.

Каждый день к ней приводили сына. Мальчик скоро освоился с обстановкой, носился по больничному коридору, заглядывал в палаты, охотно принимал угощения и покидал больницу непременно со слезами протеста. К бессловесной, похожей на огромный кокон сестренке мальчик относился со смешанным чувством любопытства и ревности…

…Они вышли из больницы втроем — мать и двое детей. На ней была накинута тяжелая и грубая, но зато просторная, непромокаемая плащ-палатка, брезентовые крылья которой надежно укрыли малышей. Дождь, как по жести, стучал по затвердевшему мокрому брезенту и неслышно стекал с него струйками. Ершистый холодный ветер наскакивал с разных сторон, но не мог пролезть под накидку, где спала на руках малышка, а брат ее — мужичок-с-ноготок, держась за материн подол, сосредоточенно семенил по залитому грязью, узкому, скользкому деревянному тротуарчику.

Громко чавкала, хлюпала торфяная жижа под резиновыми сапогами Нурии, тяжелые липкие брызги летели из-под маленьких, слепо шагавших сапог мальчика, а сверху их кропил и кропил непрестанный дождь.

Серая, колышущаяся дождевая завеса сразу накрыла Нурию, едва та отошла от больницы, дождевые струи мигом смыли, стерли с земли ее следы и следы ее сына.

Принимавшая роды, многодетная, до срока износившаяся санитарка долго глядела из окна вслед Нурии и шептала:

— Помоги ей, господи. Помоги…

Глава девятая

1

Их было трое — Фома, Матвей и Павел — немолодых, порядком помятых жизнью, но все еще крепких, мастеровых мужиков. Они слетелись в Турмаган по разным причинам, но, встретясь здесь, скоро сдружились, сошлись характерами, сбились в одну ремонтную бригаду и вот уже третий год неразлучны. На Большой земле у них остались жены и дети. Мужики тосковали по ним, аккуратно посылали деньги, менее аккуратно письма и раз в год на полтора месяца наведывались сами. С ревнивой липучей дотошностью пытали жен про безмужнее житье-бытье, ненасытно и люто ласкали их по ночам, приструнивали отбивающихся от рук детей, сорили деньгами перед соседями и, напившись на прощанье «вдрабаду», еле можаху лезли в поезда или в самолеты, которые опять увозили их на Север, в Турмаган, в великовозрастную общагу, в однообразную, до мелочей известную жизнь с непроглядной работой, нескончаемой под ливнем и в буран, в пятидесятиградусную стужу и в парную духоту. Работа спасала от тоски, пожирала так называемое «свободное время», которое некуда было деть, нечем убить. Работа ненасытно поглощала живую, жаркую энергию плоти, изнуряла мышцы, закаляла нервы, глушила чувства. В работе растворялись желания, остывали и гасли мысли. Некогда было тосковать, раздумывать, фантазировать… — жить. Это устраивало троицу, они не отказывались от сверхурочных, напрашивались на работу в выходной…