Изменить стиль страницы

— При чем здесь жена Бакутина? — взвилась Ася. — Чему должна научить меня жизнь?

— Не хочу обижать вас.

— Ах! Какое великодушие! — Ася вскочила. — Он не хочет обижать. Он промолчит. Вы что? — и впрямь считаете себя пророком? Ха-ха-ха! Сотрясаете воздух пустопорожней болтовней и ждете благодарности? Поклонения?..

— Прощайте. — Крамор натянул было малахай, но, перехватив беззащитно умоляющий Танин взгляд, снова снял шапку. — Нет. Не уйду. Не глядите на меня так. Давайте попьем чайку, остынем, потом побеседуем…

— Ты что молчишь? — Ася поворотилась к сестре. — Хочешь, чтобы ушла я? Да? Этот бородатый бродяга тебе дороже единственной сестры? Ну что ж, пеняй…

— Остановитесь! — предостерегающе вскинул руку Крамор. — Прежде чем уйти, подумайте, как вернуться. Вы сюда зачем пришли? Что принесли? Сострадание? Любовь? Или невыплеснутую обиду и горечь. На себя. На мужа. На непокорную фортуну…

В самую больную, самую уязвимую точку Асиной души угодил Крамор, и, ослепленная обидой и болью, Ася взбеленилась. Сжав кулаки, она пошла на художника, выкрикивая:

— Юродивый! Кликуша! Я тебе не Танечка — пупсик-несмышленыш. До моей души не дотянешься: коротки иезуитские руки. Все вы тут… Ни законов, ни моралей. От алиментов, поди, сюда нырнул. Пачкун! Присмотрел девочку. Зелена, надломлена, беззащитна. На любовь не надеешься, жалостью повалить хочешь. Угадала? А? Угадала ведь, сукин сын. Блудня бородатая!..

— Уходи! — закричала Таня, слепо шаря вокруг рукой… — Сейчас же! И чтобы ты… Чтобы больше…

Тут и Крамор угрожающе шевельнулся. Асе показалось, что в руке у бородача сверкнуло что-то. Разом вспомнилось все, слышанное об убийстве Ивана. Страх подтолкнул, вышвырнул за порог…

2

Можно понять парней, которые, прознав о трех одиноких красивых девушках, под разными предлогами и без предлогов зачастили в самодельный домик на отшибе, бесцеремонно предлагая покровительство, дружбу, любовь. Жаждущие взаимности осаждали троицу и на работе. Набивались в провожатые, зазывали в кино и на танцы. Несговорчивость девчонок не отпугивала поклонников. Люсе, Даше и Тане не раз приходилось занимать круговую оборону, отбивая наскоки истосковавшихся в холостячестве парней.

Таня была старшей в девчоночьем треугольнике, она и придумала ему названье — девком, что означало девчоночья коммуна. Они и впрямь жили по канонам коммуны: все общее, все за одного. Сообща решали, кому что купить либо сшить, что стряпать на обед иль на ужин, по очереди блюли образцовый порядок в домике. Переписка с внешним миром была открытой, душевных тайн друг от друга не водилось.

Все трое по-прежнему работали в сфере обслуживания. Таня, не разгибаясь, целый день перепечатывала приказы, сводки, докладные, Люся взвешивала конфеты, печенье и прочие сыпучие сладости, а Даша потрафляла турмаганским модницам, работая швеей в КБО — комбинате бытового обслуживания.

Заработки у девчонок по турмаганским масштабам были не бог весть какие. Оклады не перелезали за сотню, северная надбавка — сорок процентов, а дополнительного «приварка» в виде премий и прогрессивок почти не перепадало. Чтоб вкусно и досыта поесть, нарядно и модно одеться, им приходилось постоянно изворачиваться и ловчить со своими «капиталами».

Когда самые стойкие ухажеры все-таки смирились с неуступчивостью и монашеской скромностью девкоммуны и жизнь в маленьком, залатанном домишке выровнялась, потекла плавно и прямо, а страшное горе потихоньку забывалось, и Таня все чаще стала улыбаться и шутить, вот тогда-то и приключилось это…

Люся не вошла, а невесомой тенью проскользнула в комнату. Раздевалась и переобувалась в уголке так долго и непривычно молча, что Таня с Дашей тоже смолкли, не спуская с подруги глаз. Делая вид, что не примечает их тревожных взглядов, Люся неестественно прямо прошла к зеркальцу на комоде и принялась металлической щеточкой расчесывать длинные выхоленные волосы. Освобожденные от шпилек и заколок, те покорно прогибались под щеткой, блестя живым черным серебром.

Наверно, в Люсиных жилах струилась не только славянская, но и татарская или иная восточная кровь, оттого лицо ее было и смуглым и скуластым, с азиатским разрезом глаз. Зато нос — нашенский, русский: курносый, с широкими ноздрями. И губы того же покроя — полные, добрые, улыбчивые. Стоя перед зеркалом, Люся спряталась от всевидящих глаз подруг и хотела только одного: зарыть поглубже тревогу. Однако получилось наоборот: чем сильней она этого хотела, чем упорней таилась и насиловала себя, тем больше волновалась и все печальней становилось лицо: плаксиво кривились губы, непрошеная влага мутила взор.

— Люсь, — тихонько окликнула Даша.

Дрогнули смуглые щеки, сплюснулись губы, повисла слезинка на сомкнутых длинных ресницах диковинной черноты.

— Ты что, Люся? — встревожилась Таня. — Да повернись наконец.

Покатые Люсины плечи дрогнули, голова надломленно упала, и она всхлипнула. Девчонки сорвались, подбежали, затормошили: что?.. Почему?.. Зачем?.. Кто обидел?.. Люся разревелась, и чем настойчивей и нежней успокаивали ее на два голоса, тем горше и безнадежнее рыдала и наверняка докатилась бы до истерики, если б Таня вдруг не прикрикнула:

— Прекрати! Сейчас же! Кому говорю!

И Люсины рыдания разом оборвались, слезы иссякли. Подняв полные слез глаза, кусая кривящиеся губы и всхлипывая, она выговорила:

— Пропала я, девочки.

— Ну, — нетерпеливо подтолкнула Таня.

— Совсем пропала.

— Перестань! — в Танином голосе и состраданье, и превосходство, и приказ.

Люся еще раз длинно всхлипнула и затихла.

— Рассказывай, — по-матерински мягко и непререкаемо повелела Таня.

— Посадят меня.

— Куда посадят? Зачем? — наивно переспросила Даша.

— В тюрьму.

— Не говори глупостей, — с мягкой укоризной, как расшалившемуся ребенку, выговорила Таня. — Объясни спокойно.

— Опять, наверно, Жеребчик Ершов! — негодующе выкрикнула Даша.

Люся согласно кивнула.

Ершов был директором самого крупного в Турмагане гастрономического магазина, в котором и работала Люся. Он был единственный мужчина в большом коллективе продавцов. Было ему не больше тридцати. Невысокий, литой, очень верткий и ухватистый. Идет, пританцовывая. Говорит — громко, гортанным голосом, с легким прононсом. Глаза у Ершова — яркие, беспокойные, озорные, а взгляд как пластырь: прилипнет — не отдерешь. Он был женат, растил двоих сыновей, но мать-природа создала его ненасытным, неукротимым и похотливым. Пристанет к женщине — ни мытьем от него, ни катаньем, либо уступи, либо по собственному желанию. Особенно яр становился Ершов в подпитии. Хмельному ему в укромном уголке лучше не попадайся. Ни возраст, ни семейное положение — ничто не влияло, лишь бы в юбке. Уркнув что-то невразумительное, сграбастает как медведь и почнет гнуть да ломать. И не одну сломил, прежде чем постигли его норов, научились ускользать из сильных липучих рук. Вот за то и прозвали его Жеребчиком. Иные молодки сами заигрывали с ним и довольны были и рады, вкусив от его любви.

Женщины постарше каждую новенькую сразу упреждали: стерегись хмельного Жеребчика. Предупредили и Люсю. И когда подконьяченный Жеребчик зазвал ее в свой кабинет, та и шагу не отошла от порога. В другой раз вовсе порог не переступила, глянула и поворотила назад. Чем осмотрительней и неприступней была Люся, тем сильней распалялся Жеребчик. Говорил ей походя комплименты, ласкал и голосом и взглядом, все время норовя прикоснуться. На производственных совещаниях хвалил, старшим продавцом выдвинул.

Как-то Люся зашла в кабинет Жеребчика подписать акт.

— Чего сторонишься меня, будто зачумленного? — спросил Жеребчик, накрыв акт ладонью.

— С чего вы взяли? — Люся попыталась изобразить на лице недоумение.

— Не финти. Царевну Несмеяну разыгрываешь? Мужа нет. Жениха — тоже. Какого же…

— Жених в армии. Скоро приедет, — соврала Люся.

— Когда приедет, тогда будет, а пока…