Изменить стиль страницы

Чуть поостыв от восторга и умиленья, Ивась увидел на пути к мечте два порожка: Бакутин и Клара. Двужильный, двусердечный, неистовый Бакутин презирал прихлебателей и дармоедов, даже если на них императорская корона. Уломает ли его Рогов? А и уломает, Бакутин непременно возьмет вольного творца под контроль, задергает, завалит дополнительными нагрузками. Крамор вон целые дни малюет плакаты, стенды, стенгазеты, а профессиональный художник. Церемониться с непризнанным, только еще хотящим и неизвестно, могущим ли стать писателем Бакутин не станет, заставит работать. Получится, из огня в полымя… Таков первый крутой и горький порожек на пути к мечте. А другой…

С той ночи, когда Клара спасла Крамора (о ее уникальной операции были статьи и в «Советской России» и в «Комсомолке»), с той самой ночи между ними установилось молчаливое сосуществование. Тогда он проснулся от ее плача. Проворно вскочил, выглянул из спальни. Увидев худую, согнутую, вздрагивающую спину жены, как можно мягче и заинтересованней спросил:

— Умер?

Она перестала плакать, но не подняла головы. Решив, что угадал, Ивась подошел, положил ладонь на медные завитки, легонько и ласково их потрепал.

— Полно, — процедил зевая. — Слезами не воскресишь… Такие шизики сами свой век укорачивают…

Резким кивком головы Клара стряхнула руку мужа и встала так неожиданно и решительно, что Ивась попятился, разом вспомнив ночное происшествие и предчувствуя расплату за малодушие, или за осмотрительность, или черт знает за что, вернее всего за то, что не таков, каким хотела бы она видеть его.

— Извини, Клара. Знаю, нелегко врачу, когда погибают под его скальпелем. К тому же знакомый… Сядь, пожалуйста. Успокойся. Вчера был день нашей свадьбы. Выпьем…

Взял початую бутылку, проворно разлил вино по бокалам, поднял свой.

— Бывай.

— Бывай, — эхом прошептала она и, прокашлявшись, громче: — Хорошо, когда день рождения и смерти — один. Кто угадает, за что пьешь…

И залпом опорожнила бокал.

Он не стал расшифровывать ее слова, даже не задумался над ними: зачем дразнить судьбу. И чтобы жена тоже не договорила, снова налил оба бокала и тут же призывно приподнял свой, кивком приглашая следовать. Клара болезненно ойкнула, страдальчески покривила бледное, помятое бессонницей и переживаниями лицо и снова выпила одним духом. На негнущихся, будто окостеневших ногах неуклюже отмерила шесть (он сосчитал — шесть) широких, циркулеобразных шагов до своей кровати и, не раздеваясь, рухнула лицом в подушку. Наверное, надо было подойти, утешить, успокоить, приласкать, но во внутреннем механизме Ивася что-то заклинило, и тот омертвел, не сдвинуть, не шевельнуть. И за те несколько мгновений, пока он одолевал необъяснимую окаменелость, меж ними разверзлась земля, образовав глубочайшую расселину. «Все… Все… — с каким-то жутким, упоенным облегчением оглушенно подумал тогда Ивась, глядя на неподвижное тело жены. — На разных берегах… На разных…»

Да. На разных. И чем дальше уплывала в прошлое та роковая ночь, тем шире и глубже становился меж ними провал — не видимый другими и нарочито не замечаемый ими. Вот и сунься теперь со своей бредовой идеей превращения в свободного художника…

Нет, турмаганское чудо не состоялось. Жизнь воротилась на круги своя. И хотя над головой — другое небо, а вокруг — другие люди, сам-то он остался прежним. Не уплотнилась, не закалилась, не изострилась его сердцевина. Нет! «Что за стержень в Бакутине? Из горкома выпнули. Наградой обделили. Освистали и осмеяли. А он все тот же: зубы наголо, в глазах — штыки. Прет и ломит наперекор. До самого верху докричался о факелах. Медленно, пока еще на холостом, почти на холостом, но все-таки машина закрутилась. Пошла. И чем дальше, тем скорей. У нас трудно начать, еще труднее кончить. Теперь она пойдет. Дойдет. Даже без Бакутина. Даже по Бакутину. Окажется ли он у триумфальной арки среди тех, кого увенчают лаврами, почестями и наградами, возвеличат и прославят? Сомнительно. Вспашет и посеет — точно, а пожинать станут другие. И все-таки…»

И все-таки Ивась очень хотел бы стать Бакутиным. Чтоб говорить и думать и делать — что по душе. «А потом на сорок каком-нибудь витке сломать шею, вылететь на пенсион иль к праотцам. Рвать жилы, гробить нервы, надрываться, все откладывая на потом… Потом поживу для себя. Потом отдохну. А никакого потом. И получится, жизнь-то ухлопал ради того, чтоб выдоить из болот эти миллионы тонн черной, вонючей жидкости? Чтобы не горели эти дурацкие факела? Ну, нет! Нет! Н-е-ет!..»

Вертолет резко дернуло вниз. Ивась вцепился в железную раму сиденья, пугливо покосился на окно. «Снижается. Карактеево…» Перевел взгляд на Бакутина. Неловко уронив седую голову на плечо, тот спал с нераскуренной сигаретой во рту. «Лихач. Мороз не мороз — без шапки. Все — нипочем…»

И вдруг до слез, до ненависти, остро и люто позавидовал Бакутину.

3

Бакутин очнулся от толчка. Глянул в заиндевелое оконце. «Никак, прилетели. Хорошо дреманул…» Вдруг мысль отлепилась от окружающего и унеслась.

Здесь, на Севере, названия многих поселений кажутся русскому слуху необычными: Турмаган, Оган, Вуль-Ёган, Побегуйка, Синий мыс. Есть деревушки со сдвоенным и даже строенным наименованием, вроде Пилюгино-Аллочка-Поищи уздечку, и у каждого из этих трех имен своя история, легендарно-романтическая, которая и помнится-то ныне уже немногими стариками, но в которой непременно присутствуют и дух времени, и характер тех прапращуров, кои основали и окрестили так это таежное глухоманное село…

Когда-то давным-давно безвестный крепостной мужик Никодим Пилюгин бежал от барского гнева за Уральский Камень, в неведомую и дикую Сибирь. Бежал не один, сманив с собой двух братьев да дружка верного, словом, в одночасье увел у барина восемь крепких, мастеровых, мужичьих рук. И хоть снарядил барин погоню за беглыми и наказы грозные разослал во все концы, изловить Никодима не смог, и после долгих скитаний, обремененные уже женами и детишками, осели братья Пилюгины на крутом обском берегу, и на том пилюгинском корешке выросло большое, торговое и богатое село Пилюгино с двумя церквами, двумя кабаками и огромным, за бревенчатым заплотом под глухой крышей, неприступным, как крепость, постоялым двором Саввы Пилюгина — Никодимова внука. Не без корысти хлебосольствовал Савва, брага его сшибала с ног бородачей, кои кулаком могли коня опрокинуть. От той браги по утрам башка трещала, в глазах двоилось и шальные, ополоумевшие ямщики часами потерянно шарашились по двору, отыскивая свои хомуты, вожжи, а чаще всего уздечки. С того к селу Пилюгино приклеилась кличка «Поищи уздечку» и стало оно называться Пилюгино-Поищи уздечку и так называлось вплоть до тридцатых годов нашего века. А в начале тридцатых племянница Саввы, голосистая и дерзкая красавица Аллочка без памяти влюбилась в лихого красавца, капитана парохода «Ермак», целое лето плавала в его каюте, воротилась в село хоть и невенчанной, нерасписанной, но капитанской женой и стала ждать мужа на побывку и первенца. Но муж не появлялся и вестей не подавал, когда же весной Аллочка вышла на крутоярье встретить «Ермак», тот прошел мимо пристани, лишь гуднул, проходя, да мелькнуло в окне капитанской каюты дорогое Аллочке лицо. Не стерпела красавица обиды и навиду столпившихся на палубе пассажиров, на виду шушукающихся и перешептывающихся за спиной подружек кинулась с крутоярья в пенную, мутную, ледяную Обь. Погибла Аллочка, но в память о ней село приняло ее имя, поставив промеж двумя уже привычными, узаконенными. Так появилось Пилюгина-Аллочка-Поищи уздечку.

Только тронь любое названье, любое поверье, любую примету, и сразу выглянет из-за нее что-то давно позабытое, может, нелепое и смешное, но несомненно дорогое нам, как эхо, как отзвук прошлого, как пусть и тонюсенькая и очень непрочная, но живая и непрерывная связь с теми первыми русскими переселенцами, что истоптали несчетно пар лаптей по пути к сибирской вольной волюшке, где можно есть досыта, пить допьяна и никому не кланяться. В названьях рек и сел, трактов и урочищ, в преданиях, притчах и легендах, в игрищах, песнях и забавах — сокрыты крупицы духовной сути народа. Постичь их, оградить, передать потомкам…