Изменить стиль страницы

— Мать честная! До чего ж хорошо…

2

Потепление оказалось коротким и слабым, как выдох спящего ребенка, и вот уже ломкий синий морозец потеснил оттепель, одев Турмаган в дивный кружевной наряд. Пышный, сочный куржак обметал деревья, и те казались вылепленными из снега, нереально хрупкими: тронь… и рассыпется, дунь… и развалится. Даже металл — трубы, машины, провода — казался мягким и податливым, в затейливом куржаковом оперении. Толстенные стальные тросы превратились в пушистые ватные жгуты, лишь ради красоты протянутые к буровой вышке или к трубе котельной. И припудренные инеем трубы кажутся тонкими, ломкими, ненадежными. А тут белая дымка размыла контуры предметов, и те легко смещались, кривились и ломались под взглядом. И как звук распада окружающего, воспринимался звонкий волнующий хруст и скрип промороженного молодого снега.

Бакутин почитал за праздник такие редкие зимние дни, когда мороз не хлещет, не кусает, а лишь радует и бодрит, когда стужа не костенит тело, а молодит его, горячит, наполняя ненасытной жаждой движения и работы, самой грубой первобытной работы — топором, ломом, кувалдой. А еще в такой нарядный, искристый день хотелось петь во все горло, да не в одиночку, а припав плечом к плечу друга, хотелось быть добрым и мягким, дарить людям улыбки и сердечное тепло.

Никак не сиделось Бакутину в кабинете. Взгляд непроизвольно скользил за окно, сверкающая благодатная белизна за ним манила и волновала. И уже приятно думалось о предстоящей поездке на трассу строящегося нефтепровода, и, не желая отодвигать это приятное, Бакутин проворно оделся, вышел в приемную, кивком поманил водителя, сказав при этом секретарше:

— Я на трубу.

Здесь, на нефтяном Севере, бытовал свой жаргон, рожденный стремительным ритмом и широчайшим диапазоном производственных будней. Люди объяснялись предельно кратко, введя в оборот массу сокращений и условных обозначений. «Кинуть трубу» — означало «проложить нефтепровод». «Труба пошла» — значило, что болота промерзли, начали копать траншеи и укладывать сваренные в нитку трубы.

Вторая нитка нефтепровода на Омск едва отползла от Турмагана и остановилась в самом неподходящем месте перед Карактеевскими болотами, которые вперемежку с чахлыми колками и редкими худосочными гривками тянулись без малого на сотню километров, не всегда и не везде промерзая даже в лютые холода. В эту зиму болота промерзли, но строители почему-то топтались перед ними, изобретая все новые и новые «объективные» причины, а время шло, и уже не много оставалось до весенней ростепели, когда болота оживут и станут действительно непроходимыми. Если до той поры не одолеть Карактеевские топи, нефтепровода в этом году не будет, миллионы тонн турмаганской нефти останутся в земле. Генподрядчик, строивший нефтепровод, находился в Уфе, четыре субподрядчика — в Новосибирске, Омске, Казани и Москве, а их уполномочные представители ютились в крохотном, никому не ведомом Карактеево, не имея с миром ни постоянной почтовой, ни телеграфной, ни телефонной связи. Вот и скоординируй действия всех подразделений, обеспечь материалами, техникой, людьми…

Чем меньше оставалось зимних дней, тем сильней нервничал Бакутин: звонил, писал, рассылал телеграммы подрядчикам и вышестоящим, тормошил Черкасова, беспокоил обком, выступил со статьей в «Туровской правде», призывая «объединить усилия», «сконцентрировать», «мобилизовать», но трубостроители так и не ступили на проклятые болота. Тогда по предложению Бакутина решили на бюро горкома поговорить начистоту с руководителями всех подразделений, строящих нефтепровод, с помощью обкома принудили недоступных «королей» землеройщиков, сварщиков, изолировщиков и трубоукладчиков явиться в Турмаган на это бюро. Докладывать там надлежало Бакутину…

До махонькой лесной деревеньки Карактеево можно было доехать зимником, но тот был так разбит трубовозами и тягачами, что и за три часа вряд ли проедешь девяносто километров, тратить же целый день на дорогу — недопустимое излишество, и Бакутин решил лететь вертолетом. МИ-1 был заказан еще вчера и никуда не мог улететь без Бакутина, однако тот все равно спешил, поминутно взглядывал на часы, и, подгоняемый этим, шофер увеличивал и увеличивал скорость.

У самой вертолетной словно из сугроба вынырнул Ивась. Высокий, сутулый, с втянутой в плечи крупной головой, в пыжиковой пушистой шапке. Скинув проворно кожаную на меху перчатку, Ивась протянул руку.

— Здравствуйте, Гурий Константинович! Извините, что без предупреждения, так сказать, явочным порядком…

— Что стряслось? — перебил Бакутин.

— Пожалуйста, прихватите с собой в Карактеево. Надо к бюро выдать стоящий матерьяльчик. Работников у нас, сами знаете. Да еще такая тема. Приходится самому…

Бакутин недолюбливал этого сытого, флегматичного человека, но Ивась был редактор городской газеты, член бюро горкома.

— Пожалуйста, — безразлично выговорил Бакутин.

И больше ни слова и еще шире и скорее зашагал по тропе к призывно маячившему на белом снегу красному МИ-1, возле которого уже стоял вертолетчик. Ивась пошел след в след, его тяжелое сопенье раздражало, и Бакутин еще прибавил шагу, но оторваться от попутчика не смог. «Черт поднес, — все более распаляясь, думал Бакутин. — Всегда так. Только настроишься на добрую волну и… Хорошо хоть молчун. Либо дремлет, либо ногти скребет…» Неожиданно выплыла в памяти Клара Викториновна, какой увидел ее на свадьбе Наташи Фоминой. «Вот баба!.. Атаманша! Сама сгорит и другого спалит. И эта трухлявая сыроежка рядом. Парадокс…» Вспомнился Танин рассказ о том, как этот щелкопер увильнул от стычки с Ершовым. «Редактор. Журналист. Член бюро… Зачем рога налиму?..»

Ивась еле поспевал за Бакутиным. Несколько раз, соскользнув впопыхах с тропы, увязал в сугробе. Неудобные тяжелые сапоги на собачьем меху мешали быстрой ходьбе. «Куда его несет? — раздраженно думал Ивась. — И помрет на бегу. Два сердца дай, все равно запалится…»

Ивась не то чтобы не любил, а просто-напросто боялся летать, особенно на вертолетах. Не доверял этому «сундуку с винтом». И теперь, подойдя к МИ-1, Ивась подозрительно оглядел его, постукал согнутым пальцем по заиндевелой обшивке. Почуяв настроение нежданного пассажира, вертолетчик пнул колесо и сокрушенно причмокнул.

— Что случилось? — встревожился Ивась.

— Не разулся бы в полете, — многозначительно и в то же время совсем невнятно ответил вертолетчик. Поворотился к Бакутину. — Летим?

— Всегда готов. — Бакутин полез в вертолет…

«Что он хотел сказать? Вертолеты падают, горят, цепляются лопастью за деревья, но… разуться… Собачье косноязычие. Ах, дурак. На черта надо было… Мог бы по зимнику…» Убийственно тряская, долгая, изнурительная езда по зимнику в душном тесном «газике» или в танцующей кабине грузовика показалась ему сейчас желанной и сладостной. «Сиди, любуйся природой, беседуй с водителем, а тут…»

— Чего вы там? — Бакутин выглянул в дверку. — Может, передумали?

Мысленно ругнувшись, Ивась полез в вертолет.

Бакутин уселся рядом с вертолетчиком на переднем сиденье и сразу полез за сигаретами. «Хоть бы дал взлететь, — недовольно думал Ивась, следя сторожко за руками Бакутина, вылавливающими из помятой пачки сигарету. — Было бы себе приятно, остальное хоть на воздух взлети. Себялюб…»

Вертолетчик пощелкал рычажками на приборной доске, медленно закрутились лопасти, зарокотал двигатель, и вот неуклюжая краснобокая хвостатая машина, подняв белый вихрь, легко оторвалась от земли и некруто, но настырно полезла вверх. Ивась цепко вцепился руками в сиденье, внутренне сжался, сдерживая дыхание. «До чего все глупо и несовершенно. Хрустни сейчас какой-нибудь дурацкий крохотулька винтик, лопни трубочка-паутиночка или микроскопический проводок и… вдребезги… в пыль… Самые дерзкие, сверхгениальные планы и мечты… Пусть нет у меня таковых — все равно, любой человек — целая галактика со своим солнцем и звездами, неповторимая, единственная, где все до мелочей выверено, подогнано, отрегулировано. Миллионы лет трудилась природа над этим двуногим чудом, а тут из-за какого-то оборванного проводка…» Он явственно представил себе, как падает камнем эта неуклюжая, будто на невидимую нитку подвешенная железная погремушка. Негромкий удар, оглушительный гулкий взрыв, столб белого снега, смешанного с черной землей и кроваво-красным пламенем, которое сожрет его покалеченное тело… Противная липкая дрожь колыхнула округлый рыхлый живот… Вот такие же мысли и видения осаждают его обычно и в летящем самолете. Ивась не только ушами, но и локтями, подошвами ног, спиной слушает чутко и непрестанно дыхание и пульс работающих двигателей или турбин. Слушает до звона и ломоты в затылке, до покалывания в сердце. Разговаривает с соседом, а сам слушает, пьет чай и слушает, читает и слышит. И не дай бог уловить ему малейший сбой в ритме мотора, ощутить дрожь или крен самолета, приметить тревожное лицо суетливо метнувшейся в пилотскую кабину стюардессы. Миг — и его захлестнет страх. Оглушительный, неодолимый страх. Скует волю, стреножит мысли, свяжет язык. Затравленно оглядывая соседей, он станет казнить себя за то, что не поехал поездом или автомобилем, не поплыл на пароходе, в конце концов, не полетел другим самолетом, и тут же поклянется, что в случае благополучного приземления никогда больше не будет летать без самой крайней нужды. Его не утешало в такие минуты сознание, что он — не один, а на миру, как говорит пословица, и смерть красна. Попутчики неизменно оказывались серыми, заскорузлыми людишками, бесчувственными и ограниченными, с толстыми нервами и непробиваемой кожей. Их возможная гибель нимало не задевала Ивася, да и, по его убеждению, никого не могла задеть: такой посредственности хватает на планете. Зато со своей гибелью он не мог, не хотел примириться и даже бога вспоминал в таких случаях и шептал наспех сочиненную молитву, хотя и был непримиримым атеистом-циником. И сейчас мысль о собственной гибели взорвала его непробиваемое спокойствие. Он ясно видел пылающие на снегу обломки вертолета и себя в этом чудовищном костре. Стало тяжело и душно. Расстегнув верхнюю пуговицу мехового пальто, Ивась длинно выдохнул: «И ради чего? Из-за дурацкой статьи о строительстве нефтепровода? Появится она, не появится, построят нефтепровод в нынешнем, в будущем году, совсем не построят — мне не посластит, не погорчит… Осточертели заседания, передовицы, черкасовские нравоучения, сумасшедшие самоеды бакутины… Послать бы всех… Вырваться из этого хомута… Засесть за книжку…» В последнее время он все чаще упивался видением вольготного, вдохновенного жития творца-сочинителя. Ивась неколебимо верил, что, освободясь от служебных забот, целиком посвятив себя сочинительству, он создаст произведение о нефтяниках Турмагана. У него в памяти уйма чужих судеб — трагических и светлых, сломанных и возрожденных Турмаганом. «Нужны время и свобода. Чтоб никто не трогал, не командовал. Наблюдай, постигай, твори. Не получится роман о современниках, можно заняться фантастикой. Тема и сюжет есть. Только время. Свобода и независимость…» Он лелеял эту мечту, скрашивал жизнь придуманными картинами своего независимого бытия, отрешенного от суетных тревог и тягот. Только Рогову выдал Ивась затаенную мечту. И друг понял, оценил, благословил. Причем деловой, практичный Рогов тут же подвел под ивасевскую романтическую задумку реальный базис. «Книга о турмаганских нефтяниках — дело нужное, важное, государственное, — весомо и чеканно высказывался Рогов. — НПУ не обеднеет, если возьмет на содержание автора. Решай в горкоме. Остальное — не беспокойся. Зачислим в РИТЦ на инженерную должность, сотни три-четыре в месяц, и твори…» Ивась чуть не чмокнул Рогова в розовую щеку. Крепко пожал дружескую добрую руку, прочувственно выдохнул: «Спасибо!» Великолепную мысль подал Рогов. Не просто свобода, а в сочетании с материальной независимостью.