Изменить стиль страницы

Два услужливых молодых человека со значками конгресса на лацканах пиджаков и Ибу Ямато встречали его у трапа. Лицо у Ямато было как из латуни.

Они быстро, как по мановению волшебной палочки, прошли контроль, и, уже сидя в машине, Крабат спросил Ямато, как чувствует себя его сестра.

Во время их последней встречи Ямато рассказал Яну Сербину о своей сестре Кийо, которая родилась в сентябре 1945 года в деревне поблизости от Хиросимы, и теперь, спустя столько лет, в ее организме вдруг обнаружились вызывающие тревогу изменения. Ямато был в то время очень озабочен ее состоянием.

Его тогдашняя тревога оказалась необоснованной, все в порядке, ответил он с вежливым безразличием и добавил: какая великолепная сегодня погода.

Погода в тот день действительно была великолепной: с гор, овевая все семь холмов, дул прохладный ветер, который смягчал воздух, и дышалось легко. По городу ползла полувысохшая от летнего зноя река, оставляя на узких берегах маслянистые лужи: где-то звонили колокола - в этом городе всегда звонят какие-нибудь колокола. Вечный город, сказал бородатый, когда они стояли на улице перед гостиницей, и показал на знаменитый обелиск посреди широкой круглой площади, окруженной колоннами в четыре ряда; со стороны обелиска кажется, что ряд только один. Ими восхищаются туристы, их показывают гиды, как будто это какое-то чудо, а не простая геометрия.

Напротив отеля на другой стороне улицы, прислонившись к дверям, стояла булочница и, болтая с соседом справа, владельцем табачного магазинчика, с небрежной вежливостью кивнула соседу слева, маленькому седому кардиналу, который с неожиданной стремительностью, как фехтовальщик, делающий выпад, выскочил из тяжелой черной машины; одетый в темное слуга в белых перчатках распахнул перед ним необычайно высокую и узкую входную дверь.

Крабат медлил, он все еще надеялся, что появится Якуб Кушк, может быть, в обличье кардинала или владельца табачного магазинчика, но сопровождающие плотно обступили его и повели в отель, настолько изысканный, что в его прохладном вестибюле раннероманского стиля даже пожилые заокеанские дамы и молодцеватые господа в баварских шляпах с перышком разговаривали вполголоса, а телефоны жужжали приглушенно. Бородатый зашептал еще назойливее, и без того молчаливый Ямато окончательно умолк. Все было готово к приему профессора Яна Сербина, и, когда Крабат остался один в своем номере, открылась дверь шкафа и оттуда появился Якуб Кушк, ухмыляясь и прикладывая палец к губам.

С помощью своей трубы он исследовал комнату, труба протрубила шесть раз, и в шести местах отыскал Якуб Кушк крошечное чужое "ухо" и обезвредил его. "Даже если ты увидишь здесь муху, - сказал он, - убей ее, брат! Потому что, может статься, она перелетит в соседнюю комнату и сядет на ухо бородачу, а ведь он как две капли воды похож на ушастого лорда из "Волшебной лампы Аладдина".

"Где ты был?" - спросил Крабат.

"На седьмом небе, брат, - ответил Якуб Кушк. - Лорд дал мне хлебнуть глоток, и я очутился на седьмом небе, но девушка захотела вернуть меня, быстро дала мне выпить еще глоток, и я снова очутился на земле. Слава богу, иначе они бы тут тебя отделали!"

Мы не смогли спасти человека, открывшего Черный Камень, подумал Крабат, и не спасем Яна Сербина, если он не вернется домой, пока не поздно. Сколько у него еще есть времени?

"Пока ты - он", - ответил Якуб Кушк.

Пока я - он; и вновь раздался рев Сциллы и Харибды, вспыхнули сторожевые костры Марка Лициния Красса, которого они называют Богачом, плотники сооружали крест, на нем меня должны распять, а я всего лишь человек, и кровь стынет у меня в жилах. Я ложусь к Айку, ее лоно манит меня, ее грудь упруга, и я говорю ей: где-то далеко отсюда - Смяла, ее кожа благоухает, как твоя, ее любовь как твоя любовь. Я хотел найти для нее счастье, поэтому я изменял окружающее пас, и каждое изменение приближало меня к счастью и одновременно неосязаемой преградой, как тень, вставало на моем пути; счастье все отчетливее рисовалось впереди, но в конце я оказался пойманным в тень собственных поисков. Может быть, я искал не то или искал не так?

Но ведь мы уже были в Истрии, шепчет в ответ Айку, и ее прохладная рука лежит на моей груди, она чувствует, как спокойно и бесстрашно бьется мое сердце, но и в нем живет страх перед крестом Красса. Нам нужно было сделать только один шаг, перейти границу, и мы были бы свободны, шепчет она.

Тогда нам пришлось бы показать римлянам спину, и Красе смеялся бы над нами и вместо нас распял бы на кресте надежду. Отступая, не найдешь ничего, кроме прошлого, смириться - значит предать себя и свои мечты и отречься от собственных вопросов.

Отрекись! - крикнул Райсенберг. Уже сложен был костер, и палач держал в руке факел, а я стоял, привязанный к столбу. Райсенберг, облаченный в пурпурную мантию, подбитую горностаем, сидел среди архиепископов. На коленях он держал золотой крест, которым убивал тех, кто пытался взобраться по Святой Лестнице, что вела наверх к Святой Мельнице. Мельница была в облаках, разрежен там воздух, трудно дышать, и жалок плач обманутых, которые тащат тяжелый мешок, наполненный справедливостью, со ступеньки на ступеньку, стирая в кровь колени. Святая Мельница размалывает справедливость, как просяные зерна, и пропускает их сквозь сито для кукурузных зерен - что просыплется, то для господ; потом сквозь сито для пшеницы - что просыплется, то для слуг, и, наконец, сквозь сито для проса - что просыплется, то народу.

Я не призывал уничтожить Святую Мельницу или заменить одно сито другим; я знаю: Великая Справедливость не насытит никого, если не включает в себя тысячи маленьких справедливостей, я проповедовал одинаковое сито для всех, хотя господ гораздо меньше, чем нас.

Осудив меня на своем соборе, они свили из слов Нагорной проповеди господа нашего Иисуса веревку и привязали ею меня к столбу. Их страх перед моим словом был сильнее грохота Рейнского водопада.

Отрекись, крикнул Райсенберг во второй раз, но я не отрекся от своего учения: нельзя учить тем ответам, которые рождает покорность, а нужно учить тем вопросам, которые помогают нынешний день превратить в день грядущий. Они говорят, что я призываю к бунту и насилию, а я призываю лишь по-братски разделить хлеб и вино.

Отрекись, в третий раз проревел Райсенберг, голосом громким, как шум речного порога, но я не отрекся от своего учения: любая привилегия - несправедливость, большая или меньшая, но несправедливость.

Райсенберг поднял золотой крест, костер вспыхнул, они сожгли меня, сердце мое превратилось в пепел, пепел они бросили в речной поток. Река понесла его в море, солнце подняло в облака, облака вылили его на землю, и я стал бессмертен, частица меня в каждом, кто ищет справедливости, чтобы обрести счастье.

И Ян Сербин, который не верит в слова проповеди и в то, что с их помощью можно создать одинаковое для всех сито, тоже ищет справедливости. Пока я - он, его еще можно спасти.

"Помоги ему, - говорит Крабат, - отправь его домой".

Якуб Кушк долго сидел молча, за это время солнце сдвинуло тень обелиска на четверть окружности. Разве уже пришел час одному из нас отправиться на восток, а другому - на запад, чтобы убить страх? Или настало время вновь встретиться под липой, где висит образ Девы Марии у Леса, и спросить друг друга: как же ты спасся, брат? Или у них еще есть время предотвратить предсказанное?

"Только если мы отречемся от самих себя, кончится Седьмой День и не начнется Восьмой, - сказал Крабат. - Иди, брат!"

И Якуб Кушк пошел по улицам этого города, мимо развалин канувшего в прошлое мира, - цветные глянцевые фотографии этих развалин туристы увозили с собой в качестве сувениров, а не как частицу обдуманного прошлого. Он шел мимо людей с утраченными мечтами, мимо тех, кто носился с планами созидания нового мира, мимо купола Микеланджело, невозмутимо принимавшего святые молитвы и мирское любопытство, так же каменно недвижимо, как Мадонна с Пьеты, оплакивающая убитого сына.