Изменить стиль страницы

"Ах брат, - ответил Якуб Кушк, - если бы мы сначала нашли Страну Без Голода и Страну Без Войны!"

Он поднял трубу и сыграл песню "Вечный покой". Петер Сербин откинул назад голову и обхватил свою палку: здесь вечерний покой, а где-то Райсенберг, я вижу его тень там, где светит солнце, там, где оно скрыто тучами, на сером хлебе, который я ем, и на том хлебе, который снится голодным, я вижу его тень на моих страхах и на моей вере в то, что круговорот жизни будет продолжаться вечно, пока кто-нибудь не станет Крабатом. И я, свой собственный внук, спрашиваю, когда наконец Крабат вздернет на дереве Райсенберга?

Кто кого, подумал Крабат, спина его одеревенела, он вцепился в посох, в котором давление его рук и биение пульса заставили пульсировать кристаллы Яна Сербина, как плазму. Пульс стучал все громче и сильнее, он морзянкой выстукивал цепочку слов в кристаллах, код Восьмого дня творения, и Крабат, у которого внезапно распух язык, попытался, с трудом ворочая им, пролепетать только нет и не я.

И Якуба Кушка рядом с ним не было: он, кажется, забавлялся со стюардессой; и не успеет трижды пропеть петух, как твой друг трижды предаст тебя, а я не хочу быть Яном Сербином, распятым на кресте собственного знания.

"Вам нехорошо, господин профессор? - спросил бородатый, наклонившись над ним. - Выпейте коньяку..."

Крабат выпил коньяк, и рюмка в его руке внезапно превратилась в странный, переливающийся осколок зеркала, разлагающий свет на дрожащие радужные линии.

"Это компьютер, - сказал бородатый, - в его память записана вся ваша жизнь, и теперь вы можете увидеть себя вплоть до самого первого дня, как будто время движется вспять. Вы узнаете себя?"

Крабат узнал: Ян Сербин, который остался в самолете. Который боялся не Райсенберга, а самого себя: СИЛА в его руках, а где же щит Афины?

Ибо прежде, чем в руках моих оказалась сила, я уже представлял себе, как ее использую. Каждый раз, когда Смерть раскрывала свою огромную пасть и в ней сверкали страшные зубы - ракеты - за чем еще в мире ухаживают так бережно, - ядовитая желчь смерти разливалась повсюду и повсюду распространялось грязное облако безумия.

Мы сидели у Артура Кунингаса, кто-то, кажется это был Репин, играл на рояле, не знаю, слушали ли его остальные, а я сидел и смотрел на селектор. Не помню, что было за окнами - между нашими коттеджами и красным кирпичным зданием дирекции института, - осень ли играла пожухлыми березовыми листьями или весна ароматом анемонов, лето ли запахами грибов или зима снежинками - мы сидели там очень часто, и кто-нибудь из нас смотрел, не загорится ли лампочка селектора.

Я уставился на селектор, Репин играл мазурку Шопена, она хромала и спотыкалась, как подстреленный лось. "Перестань", - крикнул я, он обернулся и, улыбнувшись, сыграл какую-то детскую колыбельную, что-то вроде баю-баюшки-баю-не-ложись-на-краю, сыграл точно и с большим чувством, а Кунингас сказал: давайте тоже сыграем. Он произнес это совершенно серьезно и достал с полки домино из слоновой кости.

В какой бы точке земного шара ни пролегал тогда бикфордов шнур и как бы ни называл себя тот, кто собирался поджечь этот шнур, я знал его настоящее имя и в сотнях разных лиц узнавал его лик: один глаз Всеболше, а другой Всегдамало. И я вдруг сказал громко: Андромеда родила Персею четырех сыновей.

Они посмотрели на меня, да, сказал Кунингас и стал складывать костяшки обратно в коробочку.

Она не родила бы ему детей, если бы у него не хватило мужества показать голову Медузы Кефею и Полидекту и обратить их в камень, чтобы спасти от гибели Андромеду и себя (имеется в виду греческий миф о Персее, с помощью головы Медузы обратившем в камень царя Полидекта и отца Андромеды Кефея).

Репин закрыл крышку рояля, подошел к столу и посмотрел на меня. "Ты стремишься, - сказал он, - обладать мужеством превратить в пепел четыре пятых человечества, чтобы оставшаяся часть вернулась к каменному веку? И мне надо радоваться, что у одного из моих пятерых детей будет шанс выжить?"

Он приписал мне совершенно чуждые мысли: нас много, и мы будем составлять большинство выживших. Поэтому давайте бросим бомбу, ведь она уничтожит не только людей, но и себя самое и превратит в пепел ту почву, которая питает ее.

Я молчал и молчал даже, когда Кунингас спросил: может быть, ты хочешь в реторте создать голову Медузы? Я молчал, ибо отчетливо видел перед собой цель: нужно стремиться к тому, чтобы человека можно было разобрать и вновь собрать, как часы, только устройство человеческого механизма должно быть еще проще. Я создам голову Медузы и, как Персей, покажу ее тем, кто угрожает Андромеде, матери еще не рожденных сыновей. Я вырву у них власть над людьми и Я, как Афина, богиня мудрости, возьму эту власть в свои руки. А их - сотню олицетворяющих собой насилие и поправших права человека - я изолирую. Я помещу их в резервацию, на остров, где будет достаточно места для Клана Больших Денег, и между ними и всем миром воздвигну непреодолимую стену, какую они сами соорудили между богатыми и бедными. Я оставлю им их золото и бриллианты, их ненасытность и жажду власти. Они сожрут друг друга, как волки в стае, которая не находит добычи. Я установлю на этом острове телевизионные камеры, и они разоблачат перед всем миром жалкую суть их стремлений: всё больше и всегда мало. Сколько раундов продержится стая, в которой волки пожирают ДРУГ друга?

Изолированные от человечества не будут страдать от голода и жажды, но в один прекрасный день в резервации какая-нибудь группа - Семь Сестер или Три Золотых Пальца или Те с Моста - захватит все продовольствие и начнет продавать кусочки хлеба за серебряный слиток, глоток молока - за унцию золота, банку тушенки - за знаменитый алмаз Кохинор, а тот, кому не на что будет купить еду, умрет с голоду или начнет убивать; продовольствие, которое не раскупается, станут сжигать или сбрасывать в море; их волчий мир будет существовать до тех пор, пока последний и предпоследний не убьют друг друга в борьбе за власть.

Нет, не то, я не Персей, и мне не нужна голова Медузы. Я никого не хочу превращать в камень.

"Ты утверждаешь, - обращаюсь я к Кунингасу, - что моя наука, достигнув своей цели, неизбежно должна создать мутантов homo sapiens, и думаешь, что это и есть окаменение. Я же считаю, что где-то в человеческом мозгу возникла неверная связь и она не дает человеку окончательно выйти из звериного состояния. Таким образом - это пришло мне в голову только сейчас, - я могу правильно интерпретировать твои любимые слова о спасении того, "кто жил трудясь, стремясь весь век": спасение человека - в окончательном преодолении в себе зверя. Конечно, не в биологическом смысле, а в том, что человек должен попасть под абсолютную и ничем не ограниченную власть собственного разума".

Они внимательно посмотрели на меня - три моих лучших друга, - и Кунингас торжественно, как заклинание, произнес: Ян Сербин, я желаю тебе, чтобы ты никогда не нашел того, что ищешь. Ради людей, ради тебя самого.

Он произнес эти слова с видом пророка из Ветхого завета, и я, уже уходя, сказал: для чего же мы тогда лечим шизофрению в мозгу какого-нибудь несчастного, если не хотим избавиться от Великого Безумия?

Я чувствовал, что могу отыскать путь к СПАСЕНИЮ, и не сомневался в своем праве на власть над людьми.

И мудрость моя пребыла со мною.

"Фантасмагория, - сказал Крабат бородатому, - это пучок сена, который суют в морду ослу, чтобы он шел не упрямясь".

"Позволю себе заметить, - прошептал бородатый, - что пучок сена стал теперь вполне конкретным, в погоне за ним вы сами его создали".

Зачем объяснять ему разницу между знанием и мудростью, подумал Крабат, и вообще какое он имеет ко мне отношение?

Но как оказалось, Он имел к нему отношение. "Я приставлен к вам на все время конгресса в качестве сопровождающего", - прошептал бородатый, и, когда самолет приземлился, он засуетился вокруг Крабата, а Якуба Кушка нигде не было.